<<
>>

ВВЕДЕНИЕ

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ. В предлагаемой книге представлена концепция, сложившаяся в процессе 40-летнего опыта изучения истории сред­них веков и преподавания ее в университете.

В современной историографии сосуществуют несколько направлений исторических исследований.

Одно из них сложилось еще под влиянием контов- ского позитивизма, ориентированного, как известно, на изучение конкретных, реальных явлений, на подчинение воображения наблюдению [Конт, с. 16-46]. Это привело, в противовес традиционной повествовательной истории, к созда­нию ряда школ, направленных на решения частных исследовательских задач, а в XX в. - и к стремлению вырабатывать общие концепции исторического раз­вития [Каганович, с. 166]. Но, как известно, в задачу историков входит выявле­ние не только общих закономерностей, но и особенностей происходивших со­бытий [Хейзинга, с. 24]. Стремление расширить фактологический фундамент исторических знаний привело к появлению широко известной школы «Анна­лов» со знаменитым пожеланием М. Блока о том, что историк должен быть подобен людоеду из сказки: где пахнет человеком, там его место.

Но увлечение новыми подходами, частными, индивидуальными явлени­ями, привело, как известно, многих современных последователей М. Блока и Л. Февра к уходу от целостного восприятия истории. В 60-е гг. возникло иное на­правление исторических исследований - так называемое постмодернистское. Оно сложилось как поворот к единоличному и личностному, к уникальным фе­номенам, к микроистории - истории в конкретном проявлении [Бессмертный, 1995, с. 9; Хвостова, с. 189]. В таком подходе отразилось «разочарование в глобальных объяснительных схемах и универсальных концепциях» [Шутова, с. 62]. В определенной степени постмодернизм в историографии - это возвра­щение к повествовательной истории, но уже на новой основе, расширенной интересом к повседневности, к «простому» человеку и обыденному событию.

По словам Умберто Эко, постмодернизм - это ответ модернизму, возврат к традиции, сюжету в истории, но на новом интеллектуальном уровне [Эко, с. 101-102]. Однако постоянное расширение поля исследования привело к его дроблению, расчленению и в конечном счете к преимущественному из­учению микросюжета, исторического анекдота, отдельных, не связанных между собой фрагментов, «осколков» [Дюби, 1991, с. 57; Рэвяка, Фядосік, с. 8, 52]. Это, безусловно, более подходит к художественной интерпретации истории - для исторической беллетристики, ставшей в наши дни очень по­пулярной. Постмодернистские критики исторической науки, склонные сти­рать границы между нею и художественным вымыслом, выдают своего рода индульгенцию подобным произвольным интерпретаторам [Гуревич, 1999а, с. 14; Шушарин, с. 12-13].

Привычки постмодернистов преувеличивать частности (1000 гвоздей не хватило для победы) происходят от их стремления метафоризировать собы­тия. Они, с одной стороны, не учитывают причинно-следственные связи, за­ключающиеся внутри события, с другой - неправильно трактуют начальное состояние хаотической системы, историческое описание события как причину его дальнейшего поведения, в то время как подлинными, определяющими фак­торами являются структурные свойства системы, вытекающие не из описания, а из исторического анализа [Андреев; Бородкин; Левандовский, с. 90-91].

Однако несомненную пользу постмодернизм в исторических исследовани­ях принес. Г.М. Спигел справедливо заметила, что надо отвергнуть постмодер­нистское расщепление истории, но взять из него попытки услышать голоса про­шлого, индивидуального в нем [Спигел, с. 219]. Ведь новые антропологические и социологические подходы позволяют реконструировать то, как индивиды строят социальный мир [Шартье; Апюніна]. В стремлении объединить дости­жения обоих направлений и в социальной истории в 80-е гг. XX в. происходит поворот от социально-структурной к социально-культурной истории [Репина, 1990, 1996, 1998].

Выход из постмодернизма был найден также в синергетике - от взятой в 90-х гг.

XX в. из математического моделирования идеи детерминированного хаоса, где акцент надо делать на первую часть понятия [Андреев, Бородкин, Ле­вандовский, с. 78]. То есть закономерности существуют, но мы их не понимаем и потому представляем события хаотичными. Первоначально это наименование

научного направления обозначало отрасль физики, занимающуюся физико-хи­мическими процессами, где распространена форма развития в виде становления саморегулируемых систем (работы физика Ильи Пригожина и др.) [Ионов, 2007, с. 77; Семенникова, 2000, с. 10-11]. Позднее и общественное развитие стали трактовать как становление саморегулируемых систем. Предполагалось, что причинные связи в общественных системах также носят статистический харак­тер, что подвигло некоторых интересующихся историей «естественников» на изучение прошлого с помощью математического моделирования. На этой осно­ве возникла, например, клиометрия, предложенная биологом П.В. Турчиным, который даже рекомендовал использовать его методику для прогнозирования общественных процессов [Турчин].

Но, каквыяснилось, такой подход упростил и даже исказил исторические ре­ал ии, что показал анализ работы этого автора [Риер, 2014]. Ибо развитие социума не подчиняется статистическим закономерностям [Хвостова, с. 190]. Вернее, они столь многообразны, что не поддаются полному вычленению и статистическому анализу. Ведь если некая физическая частица движется строго по заданным ей законам, человеку свойственен разум, и он может вести себя и рационально, и иррационально [Фядосік, с. 58]. То есть он может по-разному реагировать на одни и те же внешние условия и раздражители. В результате наукам об обще­стве так и не удается создать модели, адекватные реальностям.

Поэтому остаются актуальными методы, принятые, прежде всего, в самой исторической науке. Среди них и структурный анализ исторических процессов. Из частностей нельзя составить общее представление об истории. Еще Ш. Монтескье заметил, что, если случайный исход битвы разрушил государство, значит, была при- чинатого.чтоупадокэтогогосударствазависел от одной битвы [Кар, 1996, с.

225]. И задача историка - искать эти причины, что требует отвлечься от «событийной истории» и обратиться к «истории глобальной», к «истории длительной времен­ной протяженности» [Бродель, с. 15-18]. Думается, прав Л.П. Карсавин, отме­чавший еще в начале XX в., что основные проблемы истории решаются лучше синтетическими, хотя и рискованными попытками, отвлечением от частностей, от лабораторного опыта с микроскопическими результатами [Карсавин, 1918, с. 2]. При таком подходе историк не включается в событийную действитель­ность и выбирает позицию «квазинаблюдателя» [Вжозек, с. 69]. Необходимость такого подхода обосновывается философами и социологами [Коллингвуд, с. 13, 207; Хантингтон, с. 50].

Конечно, надо осознавать, что отбор фактов для концепции всегда субъ­ективен, зависит от мировоззрения автора. За поисками причин стоят поиски ценностей [Кар, 1996, с. 231]. Но ведь, полагаю, не надо доказывать, что история-это наши представления о прошлом [Сідарцоу, с. 5], уровень приближения к истине [Фельштинский, с. 172], «продукт деятельности историка, а не простое отраже­ние объективной реальности» [Уваров, с. 329]. Как несколько провокационно заметил Фернан Бродель, история - это сон историка.

Конечно, всегда есть риск, что новые системы взглядов и некоторые ги­потезы могут в дальнейшем не подтвердиться или уточниться. «Но ждать нельзя. Растущие функциональная неграмотность и профессиональная не­

компетентность делают необходимым создание таких учебников, которые помогут миллионам осмыслить происходящие перемены, быстрее адапти­роваться к ним» [Яковец, с. 6][1]. Этот призыв относится не только к учебникам, которые не должны обгонять теоретическое осмысление истории. Поэтому вы­работка концепций и активные дискуссии по ним не менее необходимы[2].

Именно эти цели и преследует предлагаемая монография. Автор исхо­дит из того, что изучение истории есть, прежде всего, изучение причин. Мир историка - его рабочая модель, а не фото реального мира, который охватить невозможно [Кар, 1996, с. 212-227]. Поэтому определенная генерализация не­обходима. Научное изучение истории, отмечал Питирим Сорокин, не должно останавливаться перед эмпирической «пестротой» факторов общественного развития, а должно разложить этот пестрый и сложный клубок взаимодействия различных факторов на ряд причинных связей или зависимостей [Сорокин, с. 523]. К тому же, картина минувших эпох - плод взаимодействия внеисточни- ковых знаний исследователя с потоком информации, почерпнутой им из источ­ников. Историки не открывают общих законов - их навязывают им философы и социологи [Гуревич, 1999а, с. 11]. Если социальные и психологические науки обычно нацелены на воссоздание, прежде всего, общих признаков и тенден­ций, то историческое исследование направлено на изучение прошлого во всей его сложности и полноте. Данное утверждение, конечно, не означает того, что история обходит стороной общее и закономерное в процессе развития чело­веческого общества. Но историческая наука обычно отображает таковые за­кономерности благодаря описанию сущности единичных явлений без прямого обращения к логике. Хотя исторический метод нельзя абсолютизировать и от­рывать от логического [Вин, с. 230].

Однако историки работают не посредством аксиом или однозначно ре­шаемых теорем, а выдвигают гипотезы, которые они стремятся обосновать с максимально возможной степенью убедительности, отдавая себе отчет в том, что эти утверждения рано или поздно могут быть замещены, либо поставлены, под сомнение, либо даже пересмотрены, заменены новыми объяснительными моделями. Вместе с ходом истории изменяются ее видение и истолкование, но оно отнюдь не произвольно, порождено не свободной фантазией историка, а запросами современного ему общества. Хотя важна и собственная интуиция исследователя [Гуревич, 1999а, с. 11-14]. Но, в отличие от постмодернистских подходов, всегда надо помнить, что исторический факт - это фрагмент ре­альности, а не образ или видение в голове исследователя [Марзалюк, 2000а, с. 144]. Источник всегда должен оставаться прочной основой любого исследо­вания.

Обращаясь же конкретно к средневековью, уместно вспомнить слова Н.И. Конрада: всемирная история должна смотреть на события средних веков не с какой-либо «той» или «этой» стороны, а как бы сверху; ее задача состо­

ит в раскрытии истории каждого народа в общем историческом процессе [Кон­рад, 98-100]. Наиболее приемлемым для решения такой задачи, полагаю, является сравнительное изучение основных структур выбранной эпохи, в данном случае - средневековой[3]. При этом согласен с тем, что исторически складывавшиеся общественные структуры во многом определяли облик циви­лизаций, независимо от воли и сознания людей управляли хозяйственными ме­ханизмами, создавали свои связи и формы миропонимания [См. Шартье]. Такой подход вполне укладывается в понятие структурализма, основанного на принци­пе системного целого [Визгрин, 40].

ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ. Не вдаваясь в общую историо­графию проблемы, хотелось бы остановиться на некоторых подходах, важных для последующего изложения.

Проблема цивилизаций, их сущности и, главное, множественности, стала актуальной в советской, затем и постсоветской историографии лишь в последнее десятилетие XX в. Она обсуждалась на конференциях, в жур­налах и сборниках, затем перекочевала в монографии, учебные программы и издания, в публицистику[4]. Первоначально, естественно, основной упор делался на поиски определения цивилизаций, роли этого понятия как ин­струмента научного познания истории человечества. Возникло множество определений, развернутых и кратких, что даже породило мнение о недо­статочной изученности самого явления и сомнения в возможности исполь­зования термина.

Представляется, такая множественность, аморфность определений ци­вилизаций отражает именно многогранность самого явления, охватывающего столь широкие, разноплановые и глубинные грани человеческого существова­ния, что выработать по-школярски четкое определение, которое можно давать для заучивания, невозможно в принципе. Поиск такого определения в нашей литературе связан лишь многолетней привычкой пользования четко оформ­ленным марксистско-ленинским методологическим аппаратом [Алаев, Корота­ев]. С изживанием этой привычки появляются и признания многозначности и неопределенности понятия [Ерасов, 1995; Ерасов, 2000, с. 49; Фядосік с. 57; Шемякин][5].

Все это было, понятно, связано с несостоятельностью, вернее, искус­ственностью долгие десятилетия господствовавшей в советской историогра­фии формационной концепции исторического развития. Возникшая методо­логическая свобода породила у постсоветских историков стремление найти новую опору в их представлениях о путях мирового развития, с неизбежным обращением к богатству мировой историографии, в которой идеи множествен­ности цивилизаций существовали уже не одно десятилетие. И даже более того.

Еще древние греки в борьбе с персами осознали особость своего жиз­ненного уклада, свое отличие от восточных народов, что позднее переросло в представление об отличии Запада и Востока вообще. На концептуальном уров­не к дихотомии Запад-Восток обратились западноевропейские просветители в XVIII в. (в условиях начавшегося бурного развития Запада). Они и заострили внимание на специфике западной цивилизации. К середине XIX в. (с накопле­нием информации и усилением межрегиональных связей) начинают выраба­тываться и концепции цивилизационного развития[6]. Одной из первых среди них стала теория культурно-исторических типов Н.Я. Данилевского, изложен­ная им в обширном исследовании, первым изданием опубликованном в 1868 г [Данилевский]. Такие типы автор соотнес с определенными цивилизациями, подчеркивая обособленность каждой и, отсюда, - необходимость особого пути для России[7]. Он же оспорил существовавшие представления об эталонности западноевропейской цивилизации. Эти же идеи развивал затем КН. Леонтьев [Абрамов]. Впрочем, «новаторство Данилевского в основном ограничивалось областью теории, поскольку компаративный анализ России и Европы был реализован под сильным воздействием славянофильских идей» [Хачатурян, с. 291 ][8].

Идеи Данилевского вызвали полемику уже вскоре после публикации. Написанное окончившим Царскосельский лицей биологом и географом под впечатлением унизитель­ного поражения России в Крымской войне от коалиции западноевропейских государств, сочинение обосновывало несовпадение судеб России и Запада. Сторонники автора эту идею подхватили, развивают и поныне, что отражает и переиздание его труда в конце про­шлого века. Критики же упрекали автора и в биологизации общественных отношений. Не отвлекаясь на анализ довольно обширной литературы о Н.Я. Данилевском и его воззре­ниях, приведу лаконичную и, на наш взгляд, четкую его характеристику: «Большинство современных исследователей склоняется к тому, что Данилевский спроектировал теоретические построения, используемые как доказательство несостоятельности эволюционной теории Дарвина, на социально-историческую действительность. Еще Соловьев указывал на тождественность классификации, положенной в основу тео­рии культурно-исторических типов, и классификации, свойственной естественным

наукам, называя подход своего оппонента разновидностью «зоологического нацио­нализма». Многие западные исследователи обратили внимание на суждение Бердя­ева, упрекавшего Данилевского в насаждении принципов биологической таксономии в истории» [Мартынюк; Риер, 2000а, с. 175-176].

Позднее к проблеме места и судьбы европейской цивилизации обратился О. Шпенглер, возвестивший в 1918 г. о «закате Европы» [Шпенглер]. Вывод, на который автора подвигла трагедия Первой мировой войны, даже многие совре­менники сочли спорным. П.М. Бицилли заметил, что Шпенглер смерть культу­ры понял буквально [Бицилли, 1996, с. 197]. Недавно он был назван одним из первых «европессимистов» [Уткин, с. 523]. Но еще Томас Манн заметил, что Шпенглер не пессимист, он фаталист, и продолжил: он талантливый, им можно гордиться. Но он сноб, отнесший себя к пророкам, которые, к всеобщей досаде, поучают других, не имея на это никаких оснований [Манн]. Он увидел закат той, привычной ему Европы, критиковал развивавшийся капитализм с консерватив­ных, аристократических позиций [Красильщиков, с. 111]. Критики обвиняли его в банальных и грубых аналогиях между культурой и биологией [Мучник, с. 65]. Строго говоря, как и сочинение Данилевского, «Закат Европы» носил не столько научный, сколько публицистический характер. Но, по замечанию Й. Хейзинги, книга Шпенглера - это сигнал тревоги для европейцев [Тавризян, с. 96].

В те же межвоенные годы с анализом европейских цивилизаций высту­пил белорусский историки. Кончевский, незаслуженно забытый отечественной историографией [Канчзускі]. В поисках цивилизационной принадлежности бе­лорусов он, в отличие от Шпенглера, с поразительной точностью и образностью представил характерные черты западно- и восточноевропейской цивилизаций, место среди них (вернее, между ними) отдельных славянских народов. При­чем, обосновывая необходимость для белорусов создать собственную куль­турную модель, Кончевский, в отличие от воинствующего русофила Данилев­ского, проявил столь необходимую для ученого объективность и сдержанность. К сожалению, и в 20-е гг. прошлого столетия идеи белорусской самобытности оказались не к месту и не повлияли на историческую мысль. В соответствую­щих разделах мы вернемся к концепции этого автора, ибо она представляется весьма обоснованной, в том числе и последующими событиями XX в.

Лишь в кругах белорусской эмиграции идеи Кончевского получили даль­нейшую разработку. Прежде всего, это относится воззрениям Л. Акиншевича, подчеркивавшего самобытность цивилизаций. Полемизируя со сторонниками наличия общих закономерностей и единого пути человеческого развития, он писал, что при более глубоком знакомстве с историей отдельных людских со­обществ, все более выразительно выступают черты неравномерности, своеобра­зия исторического развития отдельных групп народов. Становится ясно, что все трудней находить путь совместного развития всех этих человеческих со­обществ. Даже Маркс и Энгельс выделили «азиатский способ производства». Но особенности относятся не только к Востоку [Акіншзвіч, с. 447].

Заметным вкладом в изучение цивилизаций стало вызвавшее широкий интерес капитальное исследование А.Тойнби, создавшего теорию круговорота локальных цивилизаций. Он выделил 21 замкнутую цивилизацию, каждая из

которых переживала генезис, рост, надлом, разложение, гибель, а затем про­исходила смена цивилизаций. Он был за концептуальную историю. Но, как хри­стианский мыслитель, Тойнби считал, что история - дело рук творца [Тойнби, с. 8-15]. Он разделял критическое отношение Маркса к старомодной истории королей, сражений и политических революций, но полагал, что Маркс ошибался, видя основой всего экономику, ибо нет такого аспекта человеческой жизни, кото­рый может быть единым ключом к истории. А если таковой и есть, то искать его следует в сфере подсознательных религиозных чувств, в глубинах человеческой души. Поэтому Тойнби строит историю человечества как историю параллельно развивающихся цивилизаций, под которыми имеются в виду части человече­ства, объединенные общей религией [Монгайт, с. 145-146]. Встреченная с инте­ресом, концепция Тойнби вызвала затем серьезную критику. Л. Февр назвал его фокусником, который с легкостью жонглирует народами, обществами и цивили­зациями прошлого и настоящего, тасуя и перетасовывая Европу и Африку, Азию и Америку [Тойнби, с. 6]. Голландский ученный П. Гейл писал, что последние 4 тома «Исследования истории» Тойнби - это «дальнейшее расширение сума­сбродной расточительности ученых примеров, написанных привлекательно и впечатляюще, хотя чаще выбранных очень небрежно и абсолютно ничего не доказывающих». И сам Тойнби в дальнейшем ощутил некоторую слабость своей концепции. В письме Н.И. Конраду он заметил: «Я почувствовал, что струк­тура человеческой истории менее монадна, чем я предполагал» [Монгайт, с. 146-147]. В итоге попытка дать всеобъемлющее толкование цивилизационно­го развития оказалась неудачной[9]. Но само представление о локальных цивили­зациях с середины XX в. широко вошло в конкретные исторические исследова­ния. Теоретические же рассуждения о цивилизациях стали в основном уделом философов.

В советской же историографии осознание догматичности, научной не­адекватности господствовавшей формационной схемы исторического про­цесса долгие десятилетия прорывалось лишь периодически вспыхивавшими дискуссиями о так называемом азиатском способе производства[10]. И лишь в 80-е гг., первоначально в исследованиях о древности и средневековье, то есть более удаленных от идеологического контроля, стали появляться цивилизаци­онные подходы. 90-е гг., как отмечалось, стали временем повального интереса к цивилизациям. Помимо упоминавшихся теоретических публикаций появля­ются и попытки выработать на основе цивилизационного подхода общеисто­рические схемы. Укажем, прежде всего, на концепцию известного востоковеда

И.М. Дьяконова, сделавшего, как он написал, абрис исторического процесса, краткий очерк всей истории человечества с вполне определенными механиз­мами фазовых периодов [Дьяконов, с. 3]. Но, зная об опыте Тойнби и его крити­ке, при наличии массы ценных наблюдений и обобщений, на которые мы будем опираться в соответствующих разделах, автор не уберегся от создания закон­ченной схемы всемирно-исторического процесса. Очевидно же, что не про­сто обилие, но и безбрежность исторического материала делают такие схемы слишком умозрительными, порой искусственными, ибо критерии отбираются субъективно; при разных ритмах развития локальных цивилизаций есть опас­ность смешения сходных явлений, но происходивших в разных, трудно сравни­мых условиях. Вероятно, структурный анализ цивилизаций все же не следует укладывать в жесткие конструкции[11].

Более приемлемым представляются подходы авторов российских учебных пособий о цивилизациях-Л.И. Семенниковой и Ю.В. Яковца. Возможно, именно характер изданий потребовал от авторов не увлекаться абстракциями и дета­лями, а показать особенности цивилизаций в их развитии на наиболее харак­терных фактах. Справедливо констатируются преимущества цивилизационного подхода: универсальность, многовариантность, компаративистский характер, подчеркивается показательность отсутствия определения цивилизации [Семен- никова, с. 7]. Но, преодолевая социально-экономический подход к истории, Яко- вец подчеркнул, что исходит из приоритетности духовного развития человека, которое считает основой динамики общества [Яковец, с. 7]. К такому пониманию цивилизации склоняется и белорусский археолог ПВ. Штыхов, который, при­знавая, что цивилизации возникают в результате разнообразной деятельности людей, отметил, что сущность каждой цивилизации проявляется в духовных ос­новах и ценностях. Это сообщает им устойчивость на длительный исторический период [Псторыя Беларусі, т. 1, 2000, с. 124-125]. В таком подходе ощущается идущее еще от Данилевского представление о цивилизациях как культурных яв­лениях, или, по определению философа В.С. Степина, надбиологических про­грамм человеческой деятельности [См. Мотрошилова, с. 50]. Думается, фено­мен цивилизации охватывает значительно больший круг факторов, в том числе и естественно-географических, и биологических, о чем - далее.

При этом следует согласиться с тем, что «само понятие цивилизации... как и любое другое в науке, есть понятие условное, наводящее, но необходимое для понимания истории и - шире - человеческой действительности как таковой» [Рашковский, 2008, с. 107; Флиер, 2000, с. 32-33; Флиер, 2011]. Различные пред­ставления о цивилизации/цивилизациях отражают именно многоликость и много­образие человеческой истории, не отменяя, естественно, то общее, что выделило человеческое сообщество в особое - социально организованное - явление.

Признание наличия множественности локальных цивилизаций и направ­лений их движения[12] в условиях современного кризиса привело в России к воз­рождению интереса к евразийству. Оно понимается как особый способ суще­ствования российской цивилизации, как антитеза либеральным политическим воззрениям и практики с помощью истории и историософии. Как справедливо было замечено, всплеск интереса к идеям евразийства возник тогда, когда рос­сийские исследователи в очередной раз показали несостоятельность механи­ческого копирования западной модели развития [Аванесова].

Евразийство, как известно, возникло в 1921 г. в Софии, где 4 молодых эмигранта издали сборник «Исход на Восток», и до 1925 г. существовало в ос­новном среди русских эмигрантов в странах Центральной Европы. Евразийцы выступили против Запада как определяющего для России геополитического элемента, против европоцентризма старой русской политической элиты. Не случайно евразийство возникло в эмиграции. В комфортабельном быту Пе­тербурга и Москвы дореволюционная русская интеллигенция еще могла пред­полагать, что живет в Европе. Но когда исторический ветер разметал ее по европейским городам, она не почувствовала родственного окружения [Уткин, с. 316].

В 1925-1929 гг. центр течения переместился в Париж, а в 30-е гг. среди адептов евразийства начался раскол, и к концу десятилетия оно распалось [Хо- ружий, с. 78-79]. Об истории и концепциях евразийства в последние годы напи­сано много: переизданы работы основателей движения и его первых критиков, даются современные оценки [Акимова; Бицилли, 1993; Дурновцев, Маникин; Кизеветтер; Люкс; Панарин, 1993; Риер, 1998, с. 63; Риер, 2000а; Ронин; Симо­ненко; Флоровский; Уткин, с. 317-327; Шнирельман; Яхно]. Мы еще вспомним о нем в разделе о восточноевропейской цивилизации. Здесь же отметим, что еще в 1927 г. один из первоначальных сторонников евразийства, П.М. Бицилли, написал, что евразийство как и немецкий расизм, как расово-культурное само­определение и выявление своего лица - это случайное и наугад выбранное копание в подвалах истории в надежде откопать там что-нибудь новенькое, еще не испробованное. Вот и открыли Чингисхана [Бицилли, 1966, с. 195; Дур­новцев, Манихин, с. 13]. По сути, евразийство, может, и неосознанно для его создателей, оказалось своеобразной модификацией давно возникшего учения о ведущей роли государственной власти, известного как этатизм. Оно пред­ставлено во множестве философских школ - от Древнего Китая и Античной Греции до немецкой философии XIX-XX вв. [Кржевов, с. 77].

В 1928 г. о духовной неудаче евразийства писал один из создателей дви­жения - Г.В. Флоровский [Флоровский, с. 237]. В дальнейшем евразийцы за­пятнали себя близостью с итальянскими и даже немецкими фашистами [Люкс, с.110; Панарин, 1993, с.11][13]. Их обвиняли в вульгарном, ненаучном понимании истории, в использовании подтасованного фактического материала [Акимова, с. 37; Ронин, с. 121]. Сказалась излишняя, хотя и извиняемая для того вре­

мени политизированность создателей концепции [Трепавлов, с. 165]. Не учи­тывались и особенности других восточнославянских народов [Шнирельман, с. 9-15]. В итоге, как жестко, несправедливо заметил Б.С. Ерасов, евразийство стало попыткой преодолеть благородное влияние европейских идей уходом в азиатчину, в чем оказалось подобным большевизму, с которым и сомкнулось [Ерасов, 1996, с. 185]. Оно - итог духовного шока части русской интеллигенции из-за коммунистического захвата власти [Игнатов, с. 49][14]. К концу 30-х гг. про­шлого века «классическое евразийство» себя исчерпало [Бассин, с. 14].

Современный ренессанс евразийства в российской историографии, к со­жалению, также основан, прежде всего, на политических, а не на научных воз­зрениях его сторонников. В 70-е гг. с идеями близости средневековой Руси и кочевого мира выступили склонный к парадоксальной публицистике этнолог Л.Н. Гумилев и казахский писатель О. Сулейменов. Их вольное обращение с первоисточниками и умозрительные выводы вызвали резкую критику в акаде­мических кругах [Трепавлов; Иванов].

«Диковинная методология Л.Н. Гумилева», представления о космических влияни­ях на этносы, его отрицание монгольского разгрома Руси неоднократно подвергались критическому анализу [Иванов]. По словам В.А. Шнирельмана, Гумилев, создавая свою теорию межэтнических контактов, опирался не на «научные данные по нормативной и поведенческой антропологии, а на «трамвайный анекдот», основанный на расхожих стереотипах» [Этнографическое обозрение, с. 10]. Но именно такая форма изложения (названная позднее беллетризованной историей) обеспечила среди читающей публики популярность не только теории, но и фантазий Льва Николаевича. Интересны, хотя и не­бесспорны, мысли о противоречии воззрений Гумилева и православия [Елопов]. Тем не менее, «работы Л.Н. Гумилева уже сыграли свою роль в расшатывании стереотипов, которые мешали свободному развитию исторической науки... Человеку (даже выда­ющемуся) свойственно ошибаться, а процесс познания - бесконечен» [Данилевский, 2001, с. 336-344]. Называвший себя «последним евразийцем» Гумилев (не столько ев­разиец, сколько тюрко- и монголофил) внес существенный вклад в познание этнических процессов, особенно в их связях с природной средой [Бассин; Беляков].

Неоевразийство близко, прежде всего, людям искусства, не очень начи­танным в историософской литературе [Игнатов, с. 60]. Но с начала 90-х гг. инте­рес к евразийству из публицистики все же перекочевал в научную литературу, в которой «неоевразийцы», игнорируя широко известную критику, продолжают черпать из старых источников [Риер, 1998; Риер, 2000а]. В этом проявляется очевидное доминирование идеологического, мировоззренческого стереотипа над требованиями научной объективности. Однако нежелание видеть бесплод­ность евразийства как научной концепции заставляет его сторонников идти по кругу. Как заметил Ф.И. Гиренок, назвавший евразийство старостью русской философии: если идти некуда - возникает естественное желание вернуться назад [Гиренок]. Единственное, что можно принять из евразийства - необходи­мость учитывать восточное влияние в российской истории [Семенникова, 2000, с. 35]. Но это понятно и без евразийской концепции.

Добавим, что, «с точки зрения географа, теория евразийства построена на мно­жестве подмен и отождествлений, весьма поверхностном географическом мышле­

нии... Абсолютизированный таким образом культурный ландшафт, который у класси­ков евразийства толком не описан (его описание сразу разрушит схему), редуцируется к природному ландшафту, каковой по умолчанию признается неизменным, что отнюдь не очевидно; динамике природного ландшафта Евразии, включая гипотезу антропоген­ного происхождения значительной части «евразийских степей» было посвящено не­мало работ уже во времена первых евразийцев, и географ П.Н. Савицкий должен был их знать... Многословные тексты евразийцев, с множеством повторяющихся от текста к тексту и от автора к автору примеров, почти лишены карт... Настойчивая апелля­ция евразийцев к определенному картографическому образу России - не вычитывание содержания из карты, а вчитывание (вкладывание) в нее определенного содержания...» [Наганский].

Завершая о евразийстве, можно привести слова российского писателя и художника Максима Кантора:«б современной (российской. -Я.Р.) государ­ственной политике евразийская концепция стремительно эволюциониру­ет в «русский фашизм», о котором предупреждали и Бердяев, и Лихачев, и Соловьев. Русские люди самонадеянно кичатся тем, что однажды они разбили фашизм, а потому у них есть прививка от фашизма. Это со­всем не так. Фашизм образуется из реваншизма, из тоски по империи, из единения нации и правителя, из единства народа, достигнутого травлей несогласных. А главное - из мистической миссии. Именно мистическая миссия нации... и есть условие возникновения фашизма... Романтиче­ская концепция евразийства не соответствует истории»[http://polit.ru/ article/2014/07/18∕...]. И еще: «Евразия есть продукт интеллектуального номадизма первых евразийцев (впрочем, как и всех последующих)...» [Ту- рарбекова, с. 17].

Нынешний интерес к цивилизациям и неубедительность нового издания евразийских концепций требуют дальнейших исследований исторического процесса, поисков, прежде всего, истоков цивилизационных различий, а также причин разнотемповости развития человеческих сообществ. Актуальным так­же остается и выяснение соотношения локальных и так называемых всемирно- исторических закономерностей в истории[15].

Без разработки указанных проблем невозможно разрешать и более част­ные, но весьма существенные для регионов вопросы цивилизационной иденти­фикации так называемых переходных обществ. Если практически все бывшие европейские соцстраны, выбрав западную ориентацию, продемонстрировали свою близость западноевропейской цивилизации, то проблемы постсоветских государств, как и Югославии, демонстрируют их цивилизационную неопреде­ленность: в обществах этих стран существует разлом, противоречия в миропо­

нимании, в целях и ценностях жизни[16]. И также как успешное лечение болезни невозможно без выяснения причин возникновения недуга, так и разрешение кризиса указанных стран требует анализа глубинных, коренных, основополага­ющих черт их общественной жизни. Такой анализ, естественно, предполагает обращения к их истории в сравнении с соседями, близкими и дальними.

Вместе с тем, полагаем (и об этом свидетельствует историография из­учения цивилизаций), не следует пытаться - по примеру средневековых евро­пейских схоластов, авторов многочисленных «Сумм...», - охватить все много­образие общественного развития. Следует ограничиваться определенными хронологическими рамками. Я выбрал средневековье, которое, как известно, было «детством» большинства современных цивилизаций[17].

ФОРМАЦИИ И ЦИВИЛИЗАЦИИ, ПРОБЛЕМА ПЕРИОДИЗАЦИИ СРЕД­НЕВЕКОВОЙ ИСТОРИИ. Как известно, понятие о средневековье возникло в Западной Европе и первоначально обозначало отрезок именно западноевро­пейской истории от крушения Римской империи до эпохи Возрождения[18]. Кон­цом средневековья обычно считали переломные, а то и просто яркие события: открытие Америки Колумбом (1492 г.), или начало Реформации в Германии (1517 г.), или падение Константинополя (1453 г.). Были и другие точки отсчета. Последующую эпоху относили к Новому времени. Как видно, грани этих двух периодов человеческой истории оказались весьма нечеткими. Еще более раз­мытым оказалось представление о хронологии средних веков при переносе европейской периодизации на историю других регионов. Прежде всего, это от­носится к странам Азии, которые с легкой руки позднесредневековых европей­ских путешественников получили обобщающее обозначение - Восток. Но евро­пейские представления об исторических периодах не совпадали с традициями и ритмами жизни восточных обществ, весьма, кстати, многоликих. Там не было столь заметных, как в Европе, смен эпох. И лишь высокомерие бурно разви­вавшейся капиталистической Западной Европы, видевшей Восток отсталым объектом колониальной экспансии, привело к закреплению европоцентризма в представлении об историческом процессе - в переносе понятий средние века, как, кстати, Древний мир и Новое время - на всемирную историю.

С середины XVIII в., с распространением в европейской науке идей про­гресса, представление о человеческой истории как процессе развития от при­митивных социальных форм к более совершенным стали разрабатываться историками. Большинство из них исходили из идей античных мыслителей Ди- кеарха Мессинского и Лукреция о трех стадиях общественного развития: охот- ническо-собирательской, скотоводческой (пастушеской) и земледельческой. В средние века такие идеи не воспринимались из-за господства религиозных представлений о сотворении и развитии мира [Илюшечкин,1987, с. 74; Эксле, 2001].

В сочинениях второй половины XVIII в. появляется и определение средне­вековой эпохи как феодальной (от 111. Монтескье). Первоначально феодаль­ными называли особые отношения, возникшие в политическом устройстве и правовых нормах западноевропейских стран. В начале XIX в. французский мыслитель-утопист А. Сен-Симон на материале все той же западноевропей­ской истории выработал стадиальную концепцию человеческого развития, в которой выделил и феодальную, отнеся к ней некоторые средневековые страны Западной Европы. Эта концепция, а также теория общественных фор­маций Г. Гегеля оказали существенное влияние на всю европейскую историче­скую науку XIX в. Их использовал и К. Маркс, когда при создании своей теории общества обратился к истории докапиталистических способов производства [Илюшечкин, 1993, с. 18-24; Илюшечкин, 1994]. Он и его последователи рас­сматривали историю человечества как закономерную, прогрессивную смену господствующих типов производственных отношений, или, иначе, социально- экономических формаций. Отсюда средние века рассматривались как исто­рия возникновения, развития и упадка особого, специфического феодального строя. Под феодализмом понимались особые общественные отношения, сло­жившиеся в средневековом обществе. Понятия «феодализм» и «средние века» стали у марксистов синонимами. Отсюда хронологические рамки средневеко­вья во всемирном масштабе определялись ими существованием феодализма.

Поначалу эти философско-политэкономические воззрения особо не заин­тересовали историков. Но в 30-е гг. XX в. на их основе советские ученые раз­работали периодизацию средневековья, вписав ее в марксистское понимание истории. В этой периодизации сохранялся европоцентристский подход. В осно­ву было положено существование европейского, точнее западноевропейского феодализма, зародившегося, по тогдашнему мнению, в V-VI вв. В Централь­ной и Восточной Европе феодализм датировали с VIII—X до XIX вв., в Азии - с III-IX до XIX вв.

Но уже при становлении указанного формационного подхода стали вы­являться его слабости и противоречия. История Востока, как отмечалось, пло­хо укладывалась в созданную схему, ибо рабовладельческие и феодальные черты там переплетались долгие столетия[19]. Для выхода из тупика Ю.М. Коби-

щанов, отталкиваясь от воззрений конца XIX - начала 30-х гг. XX в. выдвинул идею первичной, или «большой феодальной формации» [Илюшечкин, 1994, с. 236]. Но эта идея не выходила за рамки формационной парадигмы. В не­марксистской историографии, как известно, формационная схема не была при­нята из-за ее односторонности, преувеличения роли экономики и социальных отношений в обществе[20]. Формационный подход делил мир по-манихейски, на светлый и темный [Панарин, 1995, с. 70], хотя марксистский интерес к социаль­ной истории оказал существенное влияние на развитие исторической науки XX в., в частности, на Школу Анналов.

В дальнейшем и советские историки стали все чаще выявлять отмеченные недостатки формационного подхода. Дело даже не столько в его опоре лишь на европейскую историю. Главное, что он грешил абсолютизацией удельного веса закономерностей развития, классовой борьбы, социальных революций и преуменьшением других факторов [Черняк, с. 68], не учитывал многообразия в развитии человеческого общества, в котором нередко и политика, и сознание, и даже бытовые привычки людей влияли на экономику. Ибо не экономика, пи­сал еще в начале XX в. С. Булгаков, создала типы человеческой жизни, а сам человек, который решает свои потребности, в том числе и с помощью экономи­ки [Булгаков, с. 257-258]. Постепенно все больше ученых стало склоняться к тому, что историческое развитие - многофакторный процесс, который учитыва­ет так называемый цивилизационный подход к периодизации и систематизации истории.

Среди многочисленных определений цивилизаций часто преобладает идущий еще с XIX в. культурный, духовный аспект человеческого существо­вания [Гуревич, 1998, с. 17; Орлова, с. 18-22; Тойнби; Хантингтон; Шпенглер][21].

Но такой подход представляется односторонним и ограниченным, не по­зволяющим адекватно представить историю человечества во всем ее много­образии, сужающим эвристические возможности цивилизационной теории[22].

Представляется, что цивилизации - это человеческие сообщества с опре­деленным уровнем различных явлений материальной и духовной культуры, формировавших условия жизни людей[23]. При таком подходе в равной степени, в отличие от формационного, сочетаются антропологические (биологические) и социальные явления.

В каждой цивилизации существуют многочисленные взаимодействующие между собой пласты - географическая среда, система хозяйства, социаль­ная организация, религия, господствующая идеология, духовные ценности, политическая система, ментальность, при изучении которых нельзя заранее устанавливать субординацию между ними [Алаев, 2000, с. 563; Дилигенский, с. 33; Ерасов, 2000, с. 49; Келле; Семенникова, 1998, с. 15; Сравнительное изучение..., с. 5; Черняк, с. 71]. Цивилизация как понятие шире формации, так как, учитывая социально-экономические отношения, выходит за рамки эконо­мической доминанты, включает и природный фактор, и культуру, которая яв­ляется «продуктом развития цивилизации». Концепция цивилизаций лучше учитывает и региональные различия. То есть теория цивилизации призвана помочь общественной мысли справиться с осознанием смысла и содержания множественности и разновариантности движения - Б.С. Ерасов [Цивилизации, 1992, с. 11; Миницкий, с. 62; Харичев]. При этом справедливо и замечание о том, что «составляют цивилизацию не обязательно народы, близкие по лику и культуре (как полагал один из основоположников теории - Н.Я. Данилевский). Целый ряд цивилиза­ций (особенно современных) включает в свой состав народы самого разного происхож­дения. Точно также для цивилизации не обязательно доминирование какой-либо одной религиозной конфессии» [Шаповалов, с. 41].

В отличие от стадиальных теорий исторического процесса цивилизацион­ный подход предполагает «горизонтальное» изучение истории, что позволяет преодолеть недостатки того же формационного подхода, основанного на исто­рии Запада, а также развивать сравнительное изучение локальных цивилиза­ций [Крадин, 2007, с. 90-91]. Сравнительные, компаративные исследования позволяют лучше понять локальные и региональные процессы в общеисто­

рическом контексте, т. е. разобраться в причинах и особенностях многообра­зия путей развития человеческих сообществ [О’Брайен, с. 23; Хвостова, 1997, с. 64]. «“Цивилизационная” модель миропонимания предполагает, что циви­лизация является критерием развития и самобытности любого общества» [Кириллина, Родригес, с. 171]. Оптимальным при таком подходе является вы­деление локальных цивилизаций'.

Нельзя, конечно, не отметить, что само понятие цивилизаций вызывает споры из-за своей известной «размытости» [Кириллина, Родригес, с. 171]. Но с утверждением тех же авторов, что «“Цивилизационный” подход предполага­ет лишь циклическое время, делая упор на повторяемость определенных конкретных характеристик общественного развития, и исключает всякое иное, в частности линейное, представление об историческом времени» [там же], нельзя согласиться. Ведь и в рамках цикличности происходило развитие, что мы увидим в последующем изложении. Кроме того, линейность истори­ческого процесса демонстрируется и примерами смены одних цивилизаций другими на одной и той же территории. Впрочем, указанные авторы признают, «что цивилизация, помимо духовной и материальной культуры общества, вбирает в себя всю совокупность институтов политической надстройки, служащих как бы мостиком между духовной культурой и экономическим бази­сом, результатом взаимодействия социальных связей и социальных ценно­стей данного общества. Именно этот компонент приводит к замене фор­мации цивилизацией. Но в целом цивилизация, нередко складывающаяся на протяжении ряда формационных эпох, обладает большей устойчивостью, преемственностью, непрерывностью накопления информации, в то время как для формационного начала характерны переменчивость и конфликт­ность» [Кириллина, Родригес, с. 172].

Нечеткость понятийного аппарата в цивилизационной теории отмечает А.Н. Поляков. Но справедливо замечает при этом, что «цивилизация, в отли­чие от общественно-экономической формации, - не абстракция, а действи­тельно существующее явление, не умозрительная конструкция, а реальный объект» [Поляков, 2007, с. 52]. Однако в своих конкретных исследованиях по древнерусской истории демонстрирует результат отмеченной им же нечеткости понятий. Его представления о критериях и особенностях цивилизации Древней Руси [Поляков, 2010] выглядят местами эклектичными, а местами надуманны­ми. Об этом уже было написано ранее [Риер, 2014а].

В расплывчатости самого термина видит слабое место цивилизационного подхода С.А. Нефедов, ссылаясь при этом, в том числе, на американского со­циолога Джека Голдстоуна [Нефедов, с. 124]. Но именно расплывчатостью, размытостью и определяются возможности данного подхода[24][25]. Именно, под­черкиваю, подхода, а не концепции и, тем более, теории. В последнем случае «цивилизационников» действительно можно упрекать за нечеткость понятий-

ного аппарата, что следует, по нашему убеждению, из принципиальной не­возможности выработать всеобъемлющую теорию исторического процесса. Ибо, в отличие от изучаемых естественными науками общих законов природы, человеческое общество невозможно уложить в строго определенные, матема­тически описываемые рамки. Ведь поведение людей определяется не только свойствами материи, но и лежащими вне материальных законов чувствами, эмоциями, которые, возможно, и имеют физическую и химическую природу, но вызываются столь сложными и многообразными взаимодействиями, что точно­му научному анализу пока не подвластно.

Вполне обоснованным представляется мнение Г.П. Прокофьевой: «Ана­лиз научной литературы дает основания утверждать, что многозначность и расплывчатость понятия «цивилизация» обусловлены его универсально­стью. Универсальным понятиям трудно дать определение корректно, целе­сообразно рассматривать их в постоянном сопоставлении с другими поня­тиями и категориями. Цивилизация как объект исследования обнаруживает себя через сложные и разнообразные сущности, и она не может быть сведе­на к их простой сумме» [Прокофьева]. На трудно поддающиеся теоретическим формулировкам многие цивилизационные парадоксы российской истории ука­зывал И.Н. Данилевский [Рашковский, 2008а, с. 70].

Здесь уместно вспомнить о давнем споре между гуманитариями и есте­ственниками. Среди последних, как известно, распространено убеждение, что существуют науки естественные и противоестественные, т. е. гуманитарные. Этот подход ярко проявился и в комментариях к упомянутой выше статье М. Кантора. В одном из них написано следующее: «...Автор, Максим Кантор, описывает реальную действительность. Это позиция гуманитария. Ученый поступит иначе: сначала выдумает описание (абстракцию), а затем будет искать возможности применять это описание-абстракцию к действитель­ности. Чем нехорош гуманитарный метод - применительно к обществу, на­роду, государству? По каждому народу, для каждого государства, для каждо­го общества делается свое, только к нему применимое описание. А метод не может быть уникальным - иначе это не метод. Нужна абстракция, равно применимая ко всем народам, всем государствам, всем обществам. Нужна МОДЕЛЬ...» [http√∕pol it. ru/article/2014/07/18].

Но социум не механизм, работающий в строго определенных параметрах. Его природа намного сложнее. Моделирование здесь - та самая бумага из известной поговорки: «гладко было на бумаге, да забыли про овраги». «Эво­люция человечества представляет собой недетерминированный и непред­сказуемый процесс... По этой причине мы обречены путать необходимое со случайным...» [Крадин, 1992, с. 10]. Поэтому историки чаще всего скептически относятся к моделированию общественных процессов, в том числе и к демо­графическим циклам самого Нефедова, который почему-то локальные циви­лизации рассматривает, прежде всего, как развивающиеся системы [Нефедов, с. 125-126], тогда как в основе каждой из них, что будет показано далее, лежат именно статичные, стабильные, мало подверженные изменениям факторы: природная среда и производные от нее хозяйственные и поведенческие типы.

Важным достижением цивилизационного подхода является именно при­знание роли географической среды и антрополого-демографического фактора на формирование «лица» цивилизаций, их региональных различий, специфики ритмов их существования, всего того, что раньше в советской историографии называлось географическим и демографическим детерминизмом [Вишнян- ский; Журов; Клименко, 2000, с. 6; Красильщиков, с. 7; Макаренко[26]]. Как под­мечено А. Вагановым, «идеальная среднегодовая температура для экономи­чески успешного развития страны - 13 градусов по Цельсию. Гэсударства, где этот климатический показатель выше, то есть более жаркие страны, почти неизбежно показывают и худшие экономические показатели, они чуть ли не обречены на сниженную производительность труда» [Ваганов].

Но главное, в отличие от формационного подхода, цивилизационный по­зволяет раскрыть смысл любой эпохи через человеческое измерение [Барг, 1993][27]. В целом, цивилизационное понимание истории - гипотеза, способная дать наиболее убедительное толкование общественного развития [Черняк, с. 373] при данном, подчеркнем, уровне наших знаний.

Однако нельзя обойти вниманием критику цивилизационного подхода, возникшую в ученой среде в ответ на распространение в российском полити­ческом дискурсе концепции «особости исторического пути России». Ибо, как указывают критики, обоснование этой особости, исключительности российской истории, в том числе и прогрессивности евразийства как желательного пути развития, опирается именно на теорию локальных цивилизаций, которая не только разрушает представление о единстве исторического процесса, но и по­зволяет обосновывать особые права отдельных цивилизаций при достижении ими особого уровня (все той же пассионарности - по Гумилеву [Шнирельман, 2009]. А в применении к российской истории это «направлено на «подмора­живание» ее развития по общечеловеческому пути, на ее изоляцию, и, по существу, служит обоснованием возврата к самодержавию и ксенофобии» [Алаев, 2002, с. 61].

Критично, хотя и по иным основаниям, отнесся к цивилизационному под­ходу И.Н. Ионов. В капитальном сочинении он предпринял подробнейшее из­ложение истории становления и развития цивилизационной теории и предста­вил ее критику с точки зрения философии и социологии как продукта западного «сциентизма» (прагматичной учености, научности) с игнорированием более общих подходов к пониманию социума. Эта критичность, однако, хотя и вуа­лируется, но во многом определяется неприятием западной концепции циви­лизаций. По мнению Ионова, учение о цивилизациях сложившееся на Западе,

обосновывает его превосходство в мире, что позволяет назвать это учение проявлением «нового расизма», ибо Россия в круг успешных, передовых ци­вилизаций не входит и, более того, относится к варварской периферии [Ионов, 2007, с. 199-200 и др.].

К сожалению, несмотря на обширность рассмотренных материалов, как и Шнирельман, Ионов свое отношение к учению о цивилизациях основывает на политических выводах из него. В более ранней статье он писал: «Исследования локальных цивилизаций приобрели политическую актуальность. Из области теоретической социологии и истории они постепенно перемещаются в область прикладной политологии» [Ионов, 2000, с. 20]. Но это уже пробле­ма не самой теории. Собственно, Ионов это и признает в другой монографии (в соавторстве) [Ионов, Хачатурян].

Автору данной монографии довелось высказаться по поводу такой поли­тизации [Риер, 2012]. Здесь добавим, что отмеченная указанными авторами эксплуатация цивилизационного подхода для обоснования «особости» и ис­ключительности западной или российской истории вовсе не свидетельствует об ошибочности самого цивилизационного подхода. Позволю банальное сопо­ставление: как известно, автомобиль может быть как средством передвижения, так и источником повышенной опасности. Политически конъюнктурные выводы из цивилизационной теории заслуживают, безусловно, критического анализа, но не следует с водой выплескивать и ребенка. При строго научном, не анга­жированном подходе цивилизационная концепция работает и позволяет про­слеживать закономерности исторического процесса, в том числе, что важно, в использовании опыта прошлого для выявления наиболее перспективных форм общественного развития [Акимов, Яковлев, с. 114].

Вызывает возражение и мнение Л.В. Алаева о том, что «критериев выде­ления цивилизаций не существует» [Алаев, 2013, с. 8]. Это - механистический подход. В том-то и «фишка», что человеческое сообщество, да еще в динамике своего многовекового развития действительно невозможно сводить к набору стро­го формализованных критериев. Оно, это сообщество - не механизм. Отсюда и кажущаяся «слабость конструкции цивилизационного подхода, спорность ис­ходных постулатов предлагаемых теоретических построений. Цивилизаци­онный подход все еще не обрел собственную методологию и требует даль­нейшей разработки. Необходима также серьезная дискуссия о том, как сегодня устроен мир» [Алаев, 2013, с. 14]. И далее. «Цивилизационный подход, ставший сейчас знаменем сторонников полного переосмысления истории и своего рода паролем, которым обмениваются посвященные, не стал (пока?) теорией, ко­торой можно было бы пользоваться при изучении и преподавании истории. Он не предлагает системы цивилизаций (выделено Алаевым. - Я.Р) и потому не организует исторический материал. Более того, он выдвигает в качестве аналитического инструмента неопределимый фактор вроде «цивилизацион­ной специфики», или «духа цивилизации», который, возможно, реально и суще­ствует, но не может быть познан научными методами» [Алаев, 2002, с. 52].

Представляющаяся известному востоковеду слабость конструкции от­ражает сложности познания истории. Наоборот, прочная конструкция наших

знаний о мире стала бы очередной догмой, мешающей дальнейшему позна­нию, как это и произошло с учением о формациях. Отсюда - множественность цивилизационных критериев и есть методология этой концепции, которая, естественно, требует дальнейшей разработки, как и серьезная дискуссия о современном устройстве мира. Но именно в этом и состоит задача истории как развивающейся науки, с чем, впрочем, и соглашается Алаев: «Возмож­но, что в нем (цивилизационном подходе. - Я.Р.) заложен некий позитив­ный смысл, и он может быть полезен при изучении истории» [Алаев, 2002, с. 61]. Остановимся на том, что цивилизационная концепция (или действитель­но лучше - подход) - открытая система с гибкими критериями. Надеемся, что если синергетика действительно применима и для социальных систем, то в перспективе цивилизационные критерии, как и вся концепция цивилизаций, выстроится в более стройную и адекватную реальностям теорию.

В соответствии с цивилизационным пониманием человеческого развития в современной историографии, исходя из географических, этнических, эконо­мических, социальных, политических и культурных особенностей выделяется ряд цивилизаций Европы, Азии, Африки, Америки, одни из которых возникли в древности, другие - в средние века. Развитие и видоизменения в цивили­зациях продолжались и в Новое время, продолжаются и теперь; выделяются и переходные формы. Возникло понятие локальные цивилизации, в котором «каждая отдельная цивилизация реализует свою версию универсальных, общечеловеческих по понятию ценностей в рамках определенного, доста­точно устойчивого региона или культурного круга» [Яковенко, 2000, с. 104]. При таком подходе, на основе которого, кстати, в Беларуси составлены новые школьные программы по истории, основной упор делается не только на изуче­ние общих закономерностей исторического процесса, но и на анализ многочис­ленных региональных особенностей [Рыер, 1994; Риер, 1999в].

Но цивилизационный подход еще более усложняет проблему перио­дизации, в том числе и истории средних веков. Так, для Западной Европы по экономическим, а также отчасти политическим и идеологическим параметрам средними веками считаются V-XV вв.[28] Однако характерная для этой эпохи мо­

нархическая власть продолжала существовать и позднее; то же относится и к ме­сту религиозности в общественной и частной жизни. В современной медиевистике появилось понятие долгое средневековье, учитывающее медленную эволюцию экономической основы доиндустриальных обществ - сельского хозяйства, а так­же особого «средневекового» типа сознания и поведения людей - ментальности. Это сознание определялось господством христианства, сословных представле­ний, «эпохой лошади», и зародившись во 11-111 вв., сохранялось даже в Западной Европе до первой половины XIX в. Даже ренессансные и реформаторские идеи опирались на средневековое мировосприятие [Бибихин, с. 250-252, 360-361; Бродель, 1997, с. 164; История культуры..., 1999, с. 15; История ментально­стей..., 1996, с. 59-61; Кин, с. 446; Ле Гофф, 1992, с. 5; Современная мировая..., с. 4; Le Goff, s. 15-16]. Специалисты по гендерной истории обратили внимание на то, что в XVI—XVII вв. еще сохранялось средневековое, патриархальное от­ношение к женщине [Буланакова; Пушкарева, 2001, с. 43]. Но все это относится именно к западной, точнее, к западноевропейской цивилизации[29]. За ее предела­ми хронология эпохи, если рассматривать средневековье как господство особых форм землевладения и соответствующих социально-экономических порядков, еще более усложняется.

На большей части Центральной ив Восточной Европеедвалиуместноотсчет средневековой истории начинать ранее IX в., а завершением ее можно считать XIX в. [Сагановіч, 1997; Сагановіч, 1999, с. 292]. Н.Л. Пушкарева называет XVI- XVII вв. в русской истории порогом Нового времени и рассматривает эту эпоху в единстве со средневековьем [Пушкарева, 1997, с. 100][30]. Восток же, как отмеча­лось, вообще требует особой хронологии, ибо он не знал столь резких скачков, свойственных европейским цивилизациям, и обстановка в восточных обществах не вписывалась в европейские «лекала». Отсюда постоянные дискуссии, в ко­торых начало порядков, свойственных средневековью, относят к разным векам I тыс. н. э., а завершение эпохи - κXVI-XIX вв. и позднее (судя по современным исламским фундаменталистам, они живут еще даже не в классическом, а во­обще в раннем средневековье) [Березный; Дьяконов, 1994, с. 71; Крюков, 1984, с. 3-6; Крюков, 1987, с. 3-5; Симонова-Гудзенко][31].

Очевидно, прав А.К. Дживелегов, давно уже написавший, что ни исходной, ни заключительной даты периода средних веков наука не знает: о них можно лишь условиться [Дживелегов, с. 6]. И вообще, как заметил Й. Хейзинга, пери­одизация в истории хотя и необходима, но всегда играет второстепенную роль, всегда неточна, в известной мере произвольна. Потребность в ней происхо­дит не из занятия историей, а из общего стремления к упорядоченности [Хей­

зинга, 1992, с. 78-88][32]. Здесь уместно, вслед за О.Е Большаковым, вспомнить ехидные замечания М. Блока по поводу любви эрудитов «тонко датировать» и согласиться с тем, что «преобразования социальной структуры, экономики, верований, образа мышления нельзя без искажений втиснуть в слишком уз­кие хронологические рамки» [Блок, 1973, с. 98-99; Большаков, с. 6].

В соответствии с этими потребностями средневековую историю принято делить на три основных периода: раннее, развитое и позднее средневековье. Под ранним средневековьем понимается эпоха возникновения обществ с опре­деленной спецификой (о которой пойдет речь ниже), становление основных па­раметров этих обществ (т. е. их генезис); развитое средневековье - время мак­симального развития этих параметров; позднее - кризис, изживание основных признаков средневековых обществ и складывание новых, буржуазных. Для ев­ропейских цивилизаций под ранним средневековьем обычно подразумевается вторая половина I тыс. (для восточных регионов - это и первые 100-200 лет II тыс.). Развитое средневековье хронологически менее определенно даже для Европы. В большинстве исследований в Западной Европе оно охватывает X/XI- XIII вв. Для остальных европейских регионов хронологические рамки развитого средневековья определить сложнее из-за неравномерности развития отдель­ных земель и дискуссионности многочисленных критериев тогдашних цивили­заций[33]. Подробнее эта проблема будет рассмотрена далее. Здесь же отметим, что в странах Центральной и Северной Европы развитое средневековье скорее всего приходится на XI/XII—XV вв. В Восточной Европе к этой эпохе можно от­нести и более поздние времена, - пожалуй, до XVIII в. К позднему средневеко­вью в Западной Европе относят обычно XIV-XV вв. В Центральной и Северной Европе к ним можно отнести XVI—XVII вв., в Восточной -XVIII и отчасти XIX вв. В хронологии восточного средневековья, как отмечалось, еще больше разли­чий. Но, в силу традиции, западноевропейское деление изучаемой эпохи часто применяют и для других регионов [История Востока, т. 2, 1999, с. 5, 638-639].

Истоки европоцентризма восходят, пожалуй, еще к средневековому ка­толическому прозелитизму, дополненному западноевропейской экспансией, начавшейся с эпохи Великих географических открытий, технологическим ди­намизмом и развитием демократических порядков в Новое время[34]. Все это по­зволяет многим, и не только на Западе, рассматривать тамошнюю цивилиза­цию как эталонную для остального человечества. Здесь уместно вспомнить недавнюю идею Ф. Фукуямы о конце истории, который он увидел в победе ли­берализма - одного из основ западной цивилизации. Сам автор, правда, отме­тил, что идея эта не нова. Наиболее известным ее пропагандистом был Маркс, опиравшийся на Гегеля [Фукуяма, с.135]. Из того же исходил и С. Хантингтон в своей не менее популярной статье 1993 г. Но он, в отличие от Фукуямы, призна­вал нереальность парадигмы единого мира, где существует или в ближайшие годы возникнет универсальная цивилизация [Хантингтон, с. 51][35].

Но как бы то ни было, европейское представление о членении истории, о средневековой эпохе укоренилось, также как и соотнесение ее с феодализ­мом, понимание которого, впрочем, тоже далеко не однозначно[36].

СУЩНОСТЬ ФЕОДАЛИЗМА. Для начала представим общее и предва­рительное толкование этого понятия, которое будет уточнено и дополнено по мере дальнейшего изложения.

Феодализм возникал при формировании крупного землевладения в ус­ловиях разложения первобытного общества или вследствие преобразований, которые происходили во впавшем в кризис рабовладении. Последний вариант был характерен для Позднего Рима, когда в условиях кризиса рабовладель­ческой экономики труд рабов в поместьях стал заменяться трудом колонов. В отличие от рабов колоны имели определенные гарантии на земельные на­делы и некоторую хозяйственную самостоятельность, что способствовало их заинтересованности в результатах своего труда.

Но в большей части средневековых обществ феодализм вырос из пер­вобытности. В процессе развития крестьянских общин в них формировались зажиточные верхи, заинтересованные в сохранении своего положения. Одно­временно происходила консолидация социальных верхушек общин, племен и их союзов. Из них выделялись правители со своим военным окружением. С ростом населения и консолидацией племен происходило своеобразное разделение труда на производственный и военно-административный. Произ­водственная функция сделалась главным и решающим признаком простого люда, крестьян [Гуревич, 1990]. Военно-управленческая функция сосредото­чилась в руках формирующейся знати, основой благосостояния которой была земля. Господствующее положение позволяло ей не только накапливать у себя свободный земельный фонд, но и на правах правителей или от их имени при­бирать к рукам контроль за всей землей данного сообщества, превращавшего­ся тем самым в раннее государство. Сбор даней, налогов, административная

и судебная деятельность постепенно укрепляли земельные права господство­вавшего слоя, и он подчинял своему контролю земли, на которых вело хозяй­ство рядовое сельское население. Так образуются разнообразные системы земельных владений, речь о которых пойдет впереди.

Итак, и при крушении рабовладения, и при распаде первобытного общества формируется, с одной стороны, слой земельных собственников разного ранга, с другой - намного более многочисленный слой крестьян, постепенно терявших свои права на землю и попадавших в зависимость от землевладельцев. Из этих слоев вырастали два основных сословия феодального общества - землевла­дельцы и крестьяне, которые разделялись не только правами на землю, но и общественными обязанностями. Крестьяне трудились на земле, а управленче­ские и военные функции сосредотачивались у землевладельцев. Правители, об­ладая правами на подконтрольные земли, раздавали их своим приближенным и нередко - слугам (на условиях несения ими службы, прежде всего, военной). Крестьяне, проживавшие на этих землях, должны были обеспечивать новых вла­дельцев. Земли, розданные на указанных условиях, в Западной Европе полу­чили название феоды, а их владельцев стали называть феодалами[37]. Отсюда и название строя, основанного на таком землевладении - феодализм. Власть при этой системе была приватизирована крупными земельными собственниками и обеспечивалась личной зависимостью получавших у них землю служилых лю­дей. Часто эти личные связи закреплялись в договорах.

Иными словами, главное в феодализме - монопольные права на основной источник существования - землю[38]. Именно эти права давали землевладель­цам политическую власть, ибо иных способов жизнеобеспечения при тогдаш­ней системе хозяйствования, уровне развития средств производства не было. Ремесла и торговля, даже на экономически более развитом Востоке (в раннем средневековье), играли вспомогательную роль [История Востока, с. 6-7]. Когда же деятельность, не связанная с землей, стала развиваться и занимать все более значимое место в экономической и общественной жизни, феодализм как система начал приходить в упадок.

Иное утверждал А.Я. Гуревич: «Нет ничего проще, чем всюду и везде находить «феодализм», если руководствоваться упрощенным пониманием феодализма как строя крупного землевладения, эксплуатирующего земле­дельцев». И далее: «Оснащенный такими критериями историк найдет фе­одализм и в древневосточных деспотиях... и в Римской империи (колонат), и в Китае, и в Индии, и в Иране, и в Византии, и в Русском государстве (кре­

постничество)» [Гуревич, 1998, с. 16]. При таком подходе действительно по­лучается, что феодализм был преимущественно в странах Западной Европы [Гуревич, 1998, с. 21; Гуревич, 19996, с. 20-21][39].

Полагаем, что это сужает наши представления о феодальных обществен­ных порядках. Действительно, первоначально под феодализмом понимались публично-правовые вассально-ленные связи, сложившиеся на западе латин­ского мира [Пти-Дютайи, с. 8]. Лишь изучение внеевропейских обществ рас­ширило представления о феодализме, и уже Блок высказался о подобии средневековых порядков Японии западноевропейским [Leciejewicz, s. 13]. Их элементы действительно присутствовали в различных цивилизациях и в разные эпохи [Алаев, 2000, с. 6-7]. И сам Арон Яковлевич Гуревич признал, что многие общества были многоукладными, гетерогенными, а «соображения о том, что разорение и закабаление крестьян было магистральным путем развития раннефеодального развития», называет взятыми с потолка [Гуревич, 1998, с. 21; Гуревич, 1999, с.12; Гуревич, 19996, с. 194-199].

Вообще же спор о «емкости» понятий отдает схоластикой, против чего предостерегает и Гуревич. Человеческую историю, повторимся, едва ли воз­можно уложить в строго определенные параметры. Особенно это касается представлений о структурах. Логичнее, думается, пользоваться общеприняты­ми понятиями, но обязательно с комментариями, разъясняющими представле­ния автора.

Тем не менее, дискуссии о сущности феодализма продолжаются, особен­но в российской историографии, в которой все еще происходит переоценка понятийного аппарата советской поры, что, собственно, вполне естественно, так как именно тогда сформировалось большинство нынешних историков, а на их взглядах училось и более молодое поколение. Поэтому, полагаю, впол­не уместно рассмотреть отмеченный концепт подробнее.

Наиболее оригинальное, на наш взгляд, неортодоксальное понимание феномена феодализма в последнее время высказал Л.С. Васильев [Васильев, 2007, с. 26-47; Васильев, 2007а]. Исходя из традиции немарксистской исто­риографии, исследователь называет феодальной систему, основанную на де­лении государства на «королевский домен и феоды владетельной знати - знак свидетельства слабости центральной власти». Как видно, известный вос­токовед и, прежде всего, китаист представил феодализм как систему удельного управления территориями при отсутствии сильной центральной власти. И са­мую раннюю форму такой системы он отметил в раннечжоуском Китае. Позже такую же систему он увидел и в раннесредневековой Западной Европе, где она, как и в раннем Китае, возникла при неразвитых бюрократических структу­рах. Поскольку же изначально такая система была изучена именно в Европе (о Востоке тогда европейцы не знали), она, подчеркнул Васильев, была вос­принята именно как присущая европейскому Западу после падения античного общества. И стала считаться классической, как западная модель феодализма. Л.С. Васильев же подчеркнул, что «феодализм следует считать результатом отсутствия иентрализованной политической системы с хорошо налажен­

ным чиновно-бюрократическим аппаратом». И далее: «проблема, связанная с наличием либо отсутствием феодализма как феномена никоим образом не связана ни с античностью, ни вообще с европейским (западным) вариантом исторического процесса. Феодализм - это вневременное и даже внесистем­ное, то есть необязательное явление в истории мировой цивилизации... В истории человечества феодализм встречался не слишком часто и, глав­ное, всегда выступал лишь в виде вынужденной альтернативы в тех го­сударствах, где еще не возникла хоть сколько-нибудь развитая и упорядо­ченная централизованная чиновничье-бюрократическая администрация... Феодализм в этой трактовке воспринимается и функционирует только тогда, когда централизованная власть и устойчивый аппарат админи­страции длительное время почему-либо отсутствуют, либо находится в зачаточном состоянии. Феодализм в этих случаях является альтернативой классической восточной структуры, основанной на власти-собственности и централизованной редистрибуции... Правители, не имея возможности соз­дать эффективную администрацию и, соответственно, централизованную редистрибуцию, вынуждены были добровольно раздавать своим приближен­ным уделы. Это и вело к тому, что привычно именуется феодализмом... От­ношения феодального типа, как в их наиболее полном и совершенном виде, так и, особенно, в урезанной форме, были свойственны лишь слаборазви­тым либо почему-либо отстававшим в развитии обществам со структурой восточного типа или в чем-то сходной с последней, как то случалось в не­которых сравнительно поздних европейских государствах [Васильев, 20076, с. 149-153].

Таким образом, Леонид Сергеевич разработал собственную концепцию формирования обществ, основанных на сочетании власти-собственности, ко­торая опирается на единственный в доиндустриальное время ресурс - землю. Как очередная теоретическая конструкция, она вполне имеет право на жизнь. Но, учитывая традиции применения термина «феодализм», стоит ли умножать сущности, придумывая другую трактовку уже стабильного понятия, сформули­рованного именно на средневековых западноевропейских материалах? При таком подходе известному востоковеду, естественно, пришлось объяснить ме­сто в своей схеме именно западноевропейского феодализма, то есть ворвать­ся в вотчину европейских медиевистов. Такой взгляд извне бывает полезен. Но и не лишен недостатков по той же причине.

Оценивая ранние варварские государства Европы (германские королев­ства. -Я.Р.), Васильев отметил, что они «генетически родственны Востоку», ибо «все пришедшие в Европу с Востока народы были полукочевыми этниче­скими общностями, едва достигшими уровня племенных протогосударств. Они существовали в условиях политической децентрализации, причем в очень ранней модификации классической восточной структуры» [Васильев, 2007, с. 153]. Здесь, однако, неясно, как ранние германские королевства были связаны с восточными кочевниками. Гунны, конечно, ускорили процессы пере­мещения и создания протогосударственных образований у германцев на новых местах. Но какие «восточные структуры» они могли воспринять и усвоить от

гуннов? Децентрализация у германцев, как и в аналогичных по стадии государ­ствах на Востоке, не заимствование, а результат именно стадиального сход­ства времен сложения государственности. Логическая цепочка, проведенная Васильевым, здесь не просматривается. Отсюда и его анализ генезиса евро­пейского феодализма местами кажется экзотическим.

Размещенное на полутора страницах предельно краткое описание Васи­льевым «специфики европейского феодализма» [Васильев, 2007, с. 153-154] страдает эклектичным составлением вместе и института оммажа, и влияния античных традиций («включая традиции личной свободы граждан и рыноч­но-частнособственнических связей, не зависимых от давления властей»), которые «с особой силой влияли на городское население». И здесь же как при­мер возрождения античности - «увеличение роли рыцарской куртуазности, тесно связанной с культом Прекрасной Дамы, которой рыцари посвящали свои подвиги». Непонятно, где в этом культе возрождение античности и, вооб­ще, причем здесь куртуазность, которую обычно связывают с влиянием опыта крестовых походов европейцев на Ближний Восток. Критически разбирая кон­цепцию всемирной истории Васильева, отметив в ней нестыковки и некоторые внутренние противоречия, другой известный востоковед Л.Б. Алаев назвал ку­рьезным пассаж об оммаже и куртуазности [Алаев, 2009, с. 216].

Затем Васильев возвращается к возникновению европейского феодализ­ма, но уже в связи с упадком римского централизованного государства, что должно подтверждать его концепцию установления нового строя в условиях децентрализации. И, далее: «типичная» для раннесредневековых европей­ских королевств раздробленность «сближает западноевропейский феодализм с восточным, в частности чжоуским». Повторимся. Не сближает, а в подоб­ных условиях порождает подобные структуры!

Но, продолжает Васильев, влияние античных традиций отличает запад­ноевропейский феодализм от всех остальных. А «убыстрению темпов эво­люции на пост ренессансном Западе» содействовало «возрождение античных рыночно-частнособственнических и демократическо-правовых гражданских традиций». Это, подчеркивает автор, «ключевая проблема всей темы о фено­мене феодализма». Именно в этом и есть «сущность того нового взгляда на феодализм, который предлагается читателю».

И далее Леонид Сергеевич переходит к тому, с чем, собственно, и связан весь пафос его концепции. И начинает с так называемого восточного феода­лизма - термина, который он считает порождением догматической марксист­ской теории формаций. Он подчеркивает, что «все те сравнительно редкие случаи существования феодализма, о которых история может дать хоть сколько-нибудь весомые свидетельства, связаны с Востоком и являются порождением восточных структур. Античность феодализма не породила». С последней фразой, думаю, никто и не спорит. А утверждение, что «феода­лизм всегда был и в принципе мог быть лишь порождением классической восточной структуры», относится, разумеется, к собственному концепту Ва­сильева: «феодализм появлялся и исчезал в зависимости от наличия либо отсутствия централизованной администрации и поэтому, естественно,

хронологически не совпадал и просто не мог совпадать с эпохой европейско­го средневековья». Следовательно, об особом «восточном феодализме» нет и речи. При его понимании феодализма здесь и спорить не о чем. Но автор и далее «накручивает аргументы», спорит с марксистской концепцией феодаль­ного общества [Васильев, 2007, с. 155-156]. Однако то, что было актуально в 90-е гг. прошлого века, теперь уже - бой с фантомом.

Не бесспорны и размышления Васильева о феодальной экономике [Васи­льев, 2007, с. 157-160]. Сложно согласиться с утверждением о «распростра­ненных по всей Европе черт позднеримского колоната». И, далее: «В за­падноевропейских городах, где жило преимущественно римское население, все было иначе (по сравнению с Востоком. - Я.Р.). Там сохранялись нормы, свойственные античности». А новые, собственно, средневековые города - как они связаны с античностью? Или это отголосок былой теории античного континуитета в старой европейской урбанистике?

Важно отметить, что, подчеркивая римское наследие как основу формиро­вания капитализма в Европе, автор совершенно игнорирует германский фак­тор, роль аллодаи дружинных порядков в формировании особых черт запад­ноевропейского средневековья. Отсюда и вопрос о причинах «принципиальной разницы» между Востоком и Западом, причинах того, что «только тот путь, который прошли западноевропейские средневековые государства, оказался удачным», остается, по сути, без ответа.

Васильев пишет, что в Европе «деревня существовала в рамках тра­диционного восточного стандарта, пусть ослабленного из-за полуперво- бытного примитивизма. Но со временем провинция оказалась под влиянием успехов античного стандарта, культивируемого в городах либо в городских республиках, прежде всего североитальянских». Вот тут Васильев либо что-то пропустил в своем изложении, либо напутал. Средневековая деревня никак не унаследовала античный стандарт, тем более с североитальянских городов-го­сударств. Отсюда вывод, что «Возрождение (Ренессанс) стало не только фе­номеном, уникальным по многим своим параметрам, но и знаком, символом, сигналом того, что восточный стандарт в средневековой Западной Европе в значительной мере преодолен», не проясняет сути. А следующий пассаж вообще запутывает: «Из сказанного следует вывод, что феодализм как со­циально-политический феномен был присущ нескольким различным обще­ствам Востока и Запада, причем он встречался и в древности, и в сред­ние века. Но только один раз - в средневековой Западной Европе - в силу различных обстоятельств, включая и экономические институты, он обрел классическую форму, отличавшуюся наличием всех основных признаков». Так стоило ли «огород городить», если в результате феодализм, по Васильеву, как классический остался все на том же Западе.

А дальше Леонид Сергеевич снова спорит с марксизмом: «Безоговороч­ное использование столь привычного, удобного и вроде бы всем понятного термина «феодализм» применительно к обозначению всех средневековых обществ ведет к непониманию, к извращению сути исторического процес­са... вслед за некоей условностью в терминологии -ив зависимости от

нее - идет оценка сущности явления. Феодальная сЬормаиия (подчеркнуто мной. -Я.Р.) в системе подобного мировосприятия буквально силой навязы­вается Востоку». То есть, получается, что именно для этого опровержения Васильев и выработал свое понимание содержания феодализма, который «не имеет никакого отношения и к фундаментальной структуре того либо ино­го общества. Феодальная система как таковая является лишь вынужденной формой политического строя, социальных и экономических отношений, ха­рактерных для слабого государства (на Западе или на Востоке) в уникаль­ных обстоятельствах».

Ну что ж. О терминах не спорят, о них договариваются. Но, чтобы «не ум­ножать сущности», может, стоило бы оставить в покое феодализм и подобрать для данной концепции другое название, как это, кстати, сделал Васильев с по­нятием «власть - собственность». А. Герро резонно заметил: «Медиевисты упраздняют одни понятия или вводят другие, руководствуясь не логикой ра­ционального исследования, а приверженностью или антипатией к той или иной черте своего общества» [Герро, с. 98].

Надо отметить, что в рамках современной историографической традиции концепция Васильева выглядит экзотической и пока не обрела последовате­лей, по крайней мере, в публикациях. В анализе природы и сущности феода­лизма преобладают европоцентристские подходы. Может и потому, что именно в Европе сформировалась общепринятая в мире периодизация истории, в ко­торой и средневековье, и феодализм были выделены на западноевропейском материале, и даже такими критиками традиционных подходов, как Васильев, подсознательно воспринимаются как эталонные (классические).

Феодализм продолжают выводить из симбиоза германских и римских по­рядков, причем не только в советской, но и в западной историографии, где, однако, именно марксисты формулируют его в привычной нам терминологии. За пределами германо-романского синтеза феодализм, в таком понимании, не возникал [Андерсон, с. 110, 143, 152, 206; Герро, с. 92-99]. Как европейский «продукт», феодализм специфичен, втом числе и феноменом свободных горо­дов, который не загоняли Европу в тупик, в отличие от феодализма восточного [Баткин, 1999, с. 226-228].

Свое понимание феодализма развивал и Гуревич, заметив, что «вокруг этих терминов (средневековье и феодализм) скопилось множество про­извольных суждений и толкований, они настолько плотно вошли в исто­рический и обиходный лексикон, что избавиться от них невозможно, а по­требность уточнить их содержание возникает лишь в виде исключения» [Гуревич, 2002, с. 262]. Мысль справедлива, кроме, разве что, ее завершения. В свете изложенного выше уточнять содержание нужно не в виде исключения. Далее автор отметил, что «большая часть историков, обсуждавших вопрос о существе феодализма, сосредоточивалась на рассмотрении отношений в высших слоях общества; вассалитет и ленные связи занимали центральное место в их исследованиях. Однако такие ученые, как М. Блок, были склонны распространять понятие «феодальное общество» отчасти и на подвласт­ное господам крестьянство». Позднее - у Ж. Дюби «акценты в его (Блока. -

Я.Р.) трактовке феодализма явственно перемещаются с уровеня социаль­ного на уровень идеологии и ментальности... Ему же принадлежит мысль о том, что ключ к разгадке феодализма следовало бы искать в сферах соци­ально-психологических установок средневекового менталитета» [Гуревич, 2002, с. 264-265].

Дальнейшие исследования, особенно конца прошлого века, которые про­анализировал Гуревич, позволили ему заметить, что «социально-политическая действительность средневековья, заметно утратив смысловую монолит­ность, все яснее обнаруживает существенное многообразие и несводимость к простым и универсальным формулам. Если попытаться охватить умствен­ным взором социальные отношения в разных регионах Европы и на разных этапах средневековья, то не предстанет ли Запад куда менее феодальным, чем это казалось предшествующим поколениям историков? Очень важно не упускать из виду, что сделавшееся вскоре ключевым понятие «феодализм» возникает в трудах западных мыслителей не ранее середины XVIII столетия и еще позднее проникает в собственно историографию, превратившись в этикетку, произвольно и универсально прилагаемую к огромному предшество­вавшему периоду». Теперь «немалые основания для предположения о принци­пиальной многоукладности средневекового общества, всецело феодальная природа которого кажется скорее результатом неоправданной односторон­ней стилизации, нежели отражением действительного положения дел». По­этому «удивительно, что понятие «феодализм», выкованное мыслителями XVIII в., без особых возражений и радикальных модификаций было унаследовано современной социологией и исторической наукой» [Гуревич, 2002, с. 270-272].

При этом А.Я. представляет феодализм исключительно европейским фено­меном. Но как идиологеме он предсказывает ему ту же долю, «какую история уго­товила учению о формациях... Привычно изображать феодальное общество в виде стройной пирамиды: основание ее образуют простонародье, мелкие под­данные и вассалы более крупных сеньоров, которые, в свою очередь, служат могущественным господам-баронам, непосредственно подчиненным главе иерархии - монарху... На самом деле эта стройная конструкция была далека от конкретной реальности, несравненно более сложной и даже запутанной» [Гуревич, 2002, с. 275-279]. Проанализировав современные подходы европейских медиевистов, автор заключает: «Я полагаю допустимым говорить о «средневе­ковом феодализме» преимущественно применительно к одной только Запад­ной Европе». И, вслед за Дюби: «Что такое феодализм? Это - средневековый менталитет» [Гуревич, 2002, с. 290]. Естественно, западноевропейский.

Здесь добавляется еще один элемент дискуссии. Нередко в литерату­ре смешиваются понятия «феодализм» и «средневековье». Как заметила А.А. Сванидзе, Гуревич отказывается буквально их совмещать, отводя феода­лизму только сферу сеньории и вассально-ленных отношений. Средневековые же явления представлены многими вкладами, которые не вписываются в рамки феодализма [Сванидзе, 2006, с. 254][40].

Учитывая приведенные выше точки зрения, указанные концепции не толь­ко западного, но и восточного феодализма, данный вывод Гуревича можно встроить в общий ряд взглядов, учитывая, естественно, все аргументы авто­ритетного автора. Но пафос рассуждений Арона Яковлевича и в другом: «Я не настолько наивен, чтобы питать малейшую иллюзию относительно того, что в обозримом будущем историки, социологи или философы откажутся от привычки употреблять понятия «феодализм» и «средние века». Такое их употребление, вернее сказать - злоупотребление ими, пустило слишком глубокие корни... в интересах науки было бы вовсе невредно, если бы иссле­дователи, склонные использовать общие традиционные концепции и тер­минологию, поступали более ответственно и вдумчиво, не поддаваясь ма­гическому влечению превращать универсалии в реалии и вновь присягать на верность тем «-измам», которые достались им по наследству от предше­ствовавших столетий» [Гуревич, 2002, с. 292]. Позже, еще раз обратившись к феодализму, Гуревич отметил, что «проблема феодального средневековья - понятия и предмета исторического исследования - весьма мало тревожит наших медиевистов, вследствие чего многие продолжают придерживаться довольно-таки заскорузлых взглядов и суждений» [Гуревич, 2006, с. 13].

В таком контексте очень драматично воспринимаются слова: «историки не могут разобраться, что такое феодализм - имя собственное или нари­цательное? Существует один «феодализм» или же их множество?».И если так, «при столь противоречивых и несогласуемых мнениях трудно продол­жать конструктивную дискуссию и гораздо легче перестать употреблять слово, чтобы не запутаться окончательно» [Селунская, 2006, с. 115-116]. Такой скепсис был рожден книгой английского медиевиста Сьюзан Рэйнолдс «Фьеф и вассалы», вышедшей в конце прошлого века. Исследовательница при анализе особенностей вассалитета в средневековой Западной Европе под­вергла сомнению ряд привычных понятий [Reynolds], Это вызвало бурные от­клики не только частного, но и общего характера - о понимании феодализма. Проанализировав основные положения указанной и более ранних работ Рей­нолдс, Н.А. Селунская совершенно справедливо заключила, что «отрицание общих понятий как заведомо несостоятельных не решает всех проблем... Хотя в данный момент не может быть и речи о сохранении широкого поня­тия «феодализм», правомерно отметить отдельные попытки частичного восстановления разрушенных позиций. Видимо, после периода отхода от использования концепта историкам предстоит обсудить возможность воз­рождения палитры понятия “феодализм”» [Селунская, с. 128].

Основываясь на выводах английской исследовательницы, специалист по русскому средневековью А.А. Горский вообще заключил, что «“классическая

модель” феодализма - сеньориальный строй с развитой вассально-ленной системой - являет собой практически фикцию». И, выступив против обще­признанного представления о различиях средневековых общественных по­рядков в Западной Европе и Руси, констатировал, касаясь истории Руси, что «необходимо рассмотреть зафиксированные в источниках реалии, исходя из понятий изучаемой эпохи, и только после этого пытаться подобрать научные дефиниции, определения для описания социального устройства в целом» [Горский, 2010, с. 65-66].

В этом он, конечно, прав. Хотя отвергать на основе только одного, хотя и новаторского исследования, многовековые представления о западном фе­одализма, тоже не на песке построенные, думается, преждевременно. Скорее, Рейнолдс не столько изменила, сколько усложнила и обогатила понимание со­ответствующей системы. Горскому же ее вывод позволил «говорить о принци­пиальном типологическом единстве общественного развития (всех. - Я.Р.) стран Европы в эпоху Средневековья... Развитие общественного строя Руси в эпоху средневековья шло по тому же пути, что и в других евро­пейских странах». Хотя исследователь и признает, что «частная крупная земельная собственность вплоть до XIV столетия была на Руси распро­странена относительно мало» [Горский, 2010, с. 79-81]. То есть направ­ление развития был близким, но другим по времени и форме. Подобных же взглядов придерживается и П.С. Стефанович, подчеркивающий, что на Руси средневековые общественные порядки формировались не через земель­ные пожалования, как на Западе, а через личные связи, не через вассалитет, а через подданство. И, вслед за Гуревичем, он отмечает, что если говорить « о феодализме, основанном на «неземельных фьефах» », то « само понятие фе­одализма выхолащивается, и феодальным при желании уже можно объявить едва ли не любое общество в истории человечества» [Стефанович, с. 153].

Представляется, что современные исследователи, обращаясь к все более остроумным и тонким методам анализа, концентрируясь на деталях, излиш­не умножают сущности в отдельных сферах, что вызывает в памяти мудрую мысль Кузьмы Прудкова: «узкий специалист подобен флюсу, полнота его од­носторонняя». Марк Блок, например, воспринимал «феодальное общество» как весь комплекс социальных отношений. Теперь же, в том числе и по Гуре­вичу, в феодализме видят, прежде всего, определенную систему юридических институтов, источник которых - знать. И, соответственно, феодальное обще­ство - это связи, прежде всего личные, в окружении той самой знати [Решин, с. 12-16]. Или, еще категоричнее: «Феодализм - западноевропейский феномен V-XV вв.» [Цатурова, Алтухова, с. 268].

Но доводя до логического завершения такой подход, получим, что в то же самое время крестьяне жили в другой системе. При этом в частных исследо­ваниях о рассматриваемой эпохе многие европейские авторы нередко, чтобы избежать недоразумений, термины «феодализм» и «феодальное общество» вообще не употребляют [Щеглов, с. 129].

Однако, если отказаться от западноевропейской монополии на феодализм как локальный, только ей присущий феномен, его все же можно найти на Вос­токе, пусть и под другими названиями. Например, этнолог Ю.П. Семенов при описании ранних общественных структур Востока выделил феномен, названный им «политархия». Это строй, для которого характерно «совпадение... господ­ствующего класса с государственным аппаратом, [совпадение. - Я.Р] си­стемы распределения прибавочного продукта... с политической иерархией... с должностями в системе управления» [Семенов, с. 58]. Здесь мы видим те черты, которые характерны для всех сообществ, основанных на владении основ­ным источником существования доиндустриального времени - землей. Но ведь это и есть общее основание феодальных порядков. Об этом же писал и Горский: «В IX—X веках на Руси формируется общество, в котором в роли элиты высту­пал военно-служилый слой во главе с князьями... Отношения господства-под­чинения между военной верхушкой и рядовым земледельческим населением были доминантными в русском средневековом обществе...» [Горский, 2010, с. 79-80].

Такое представление соответствует подходу А.Тойнби, который заметил, что феодализм существовал приблизительно в одно и то же время и в Визан­тии, и в мусульманском мире, и в Японии. Но возник там не по тем же при­чинам, что в Западной Европе. Все эти системы он называет феодальными и подчеркивает, что они должны рассматриваться как совершенно разные ин­ституты [Тойнби, с. 30]. Можно с позиций исследователей локальных процес­сов упрекать английского ученого в упрощении и даже в дилетантизме [Риер, 2003, с. 8-9]. Но его беспокоит глобальное видение исторического развития. И в данном контексте конкретизировать широко распространенные сроки вплоть до деталей, думается, контрпродуктивно.

На этом пути мы действительно теряем не только понимание феода­лизма, но и взаимопонимание, единый язык. Верно заметил П.Ю. Уваров: «В конце 80-х годов подросло новое поколение медиевистов, которые начи­нают свергать с пьедестала своих учителей» и старые теории (здесь име­ется в виду концепция «феодальной революции» Дюби) уступают место «сум­ме более частных и не очень связанных друг с другом объяснений»[http:// polit.ru/lectures/2010/03/23...]. Так недалеко и до Вавилонской башни в данном конкретном сегменте исторических представлений. Поэтому представляется вполне обоснованным подход Н.А. Хачатурян, которая отметила в недавней дискуссии, что западный феодализм - это крупная земельная собственность. А началась она с аллода, от него через бенефиций перешла к крупной соб­ственности и зависимым держаниям. Преимущество на Западе вассалитет был рожден частными земельными правами. Восточный же вариант феодализ­ма отличался верховной государственной собственностью на землю. Но только в средние века мелкий и зависимый производитель был системообразующим элементом общественных отношений. И это по-прежнему можно называть фе­одализмом [Хачатурян, 2007, с. 24, 35].

Проанализировав ситуацию, Уваров заключил, что сейчас настало время выбора: «Либо признать, что время абстракций, общих понятий и «боль­ших нарративов», действительно, безвозвратно прошло и настала эпоха

узких специалистов и микросюжетов. Либо отбросить все обветшавшие и перегруженные противоречивыми коннотациями понятия и придумать но­вые. Либо задуматься над тем, можно ли приспособить старые понятия к нуждам современного уровня исследований. А если можно, то как? Каждый из трех путей имеет свои преимущества и недостатки. Но сегодня мы скон­центрируемся на третьем пути» [Уваров, 2006, с. 9].

Власть над землей и эксплуатацию, которая возникает из этого как при­знак феодализма, рассматривает А.И. Першиц [Першиц, с. 27]. Существова­ние восточного феодализма продолжает отстаивать Алаев, подчеркивая, что «из восточного феодализма вылупился феодализм обыкновенный» [Алаев, 2007, с. 288]. При этом именно на Востоке и был настоящий феодализм. «За­падная Европа сумела сравнительно быстро преодолеть вязкую систему феодализма потому, что сохранила (или выработала) ряд общественных институтов, несистемных по отношению к господствующим отношениям в целом» [Алаев, 2007, с. 213].

Такие представления совмещают феодализм с азиатским способом про­изводства, чему возражает, например, Я.Б. Рашковский. Он замечает, что суще­ствованию феодализма на Востоке противоречит отсутствие там такого важного института феодализма, как «вассалитет», с помощью которого «закладыва­лась одна из основ формирования гражданского общества в Западной Европе. А на средневековом Востоке мы видим другое социально-институциональ­ное устройство общества». Почему, спрашивает Рашковский, «центральной темой всех дискуссий о типе общественного строя на средневековом Вос­токе является вопрос об институте собственности, характере поземель­ных отношений. Анализ социальных отношений не менее важен» [Пешков и др., с. 176-178]. Совсем другого подхода к феодализму придерживается исследователь русского средневековья А.М. Поляков: «Для феодальной си­стемы, если рассматривать ее как тип цивилизации, отношения с непо­средственным производителем не имеют значения. Не крупная земельная собственность как таковая и не труд крестьян, присваиваемый землевла­дельцем, превращал его в феодала... Основной ячейкой феодального уклада является феод» [Поляков, 2007, с. 61]. Как видно, и в данном контексте требу­ется постоянное авторское толкование понятия.

На этом пока закончим анализировать проблемы понимания феномена феодализма. Из приведенных соображений видна не только многогранность явления, но и неоднозначность его понимания, вытекающая от сложности про­цессов, которые оно охватывает. Учитывая укоренение данного термина, хоте­лось бы присоединиться к тем, кто выступает за наиболее расширительное его толкование.

Моим представлениям, например, ближе понимание феодализма как об­щественного устройства, основанного на соединении в одном лице власти и собственности (по Л.С. Васильеву). А соотношение этих элементов определяет локальные варианты - цивилизационные модели. Причем не только средневе­ковые. Поэтому и в наше время, втом числе и на постсоветском пространстве, например, в олигархиях, можно видеть феодальные черты.

Но именно поэтому, повторимся, каждому исследователю обращение к рассматриваемому концепту (феномену, явлению, термину и т. д.) необходимо начинать с четкой формулировки его понимания автором. Это, надеемся, сни­зит накал чисто схоластической полемики. Полностью солидарены с Горским: «Споры о «феодализме» до сих пор характеризовались тем, что отправной точкой в них служили не реалии общественного устройства, а научные тер­мины, дефиниции. Было некогда выработано представление о феодализме, и все XX столетие ушло на выяснение - отклонения от него надо считать феодализмом или нет? Куда плодотворнее противоположный путь - попы­таться обобщить реалии, выявленные путем конкретных исследований, а затем договориться о дефинициях... Поэтому нет оснований полагать, что на Западе Европы был «феодализм», а на Востоке нет. Либо следует применять условный термин «феодализм» ко всем европейским средневе­ковым обществам, включая русское, либо искать другой термин, но опять таки общий для всех европейских стран» [Горский, 2010, с. 79-81]. Послед­нее, полагаем, излишне, так как запутает всех.

Другим аргументом расширительного толкования феодализма представ­ляется констатация общности мирового исторического процесса, естественно, при всех локальных его вариантах.

В процессе консолидации знати и закрепления за ней военно-админи­стративных функций формировалось и государство как специфическая орга­низация усложнявшегося общественного устройства. В наиболее обобщенном представлении государство - это системообразующая структура, имеющая особые полномочия, или «набор учреждений, созданный для того, чтобы обе­спечивать функционирование общества...» [Пиотровский, с. 57].

Существует множество определений государства, что, как заметил гол­ландский антрополог Хенри Дж.М. Классен, связано с идеологическими воз­зрениями. Сам он, стараясь быть нейтральным, назвал государство особым видом социальной организации, выражающим специфический тип обществен­ного строя. Оно является отражением социальных, экономических и политиче­ских отношений, существующих в данном обществе, и идей, касающихся силы, власти, принуждения, правосудия и собственности [Классен, 2006, с. 72].

В советской литературе был распространен взгляд на государство как на орудие эксплуатации и угнетения, что связано, прежде всего, с односторонней ленинской трактовкой этого института. Публичность, всеобщность, правовые функции государства и т. п. оказались вне поля зрения В.И. Ленина. Ему было чуждо понимание того, что государство - это исторически сложившаяся органи­зованная сила, определенная политическая структура, действующая в интере­сах всего общества [Бойцов, с. 163; Илюшечкин, 1993, с. 18-20; Розин]. Именно такими оказывались ранние государства, в частности, варварские королевства V—VII вв. в Западной Европе. В них складывавшееся правящее сословие еще не совмещало функции управления с эксплуатацией основной массы насе­ления, которое оставалось свободным и участвовало в управлении через со­хранявшиеся народные собрания (точнее - собрания вооруженного народа).

Власть опиралась еще на родовые обычаи [Думанов, Смирнова; Медведев, с. 10-11]. Лишь с массовым оседанием дружинного слоя на землю - с соз­данием феодального сословия - политические функции военного окружения правителей стали срастаться с владельческими, к праву управлять добавилось право эксплуатировать отданное во власть феодалов трудовое население, что в Западной Европе началось с VIII в.

Аналогичные процессы происходили и при формировании государствен­ности в других регионах Европы, на Ближнем Востоке у арабов, но в иные сро­ки. В древних цивилизациях Среднего и Дальнего Востока подобные же про­цессы тоже имели место на ранних этапах их истории. То есть можно считать, что эксплуататорская функция государственной организации не принадлежит к системообразующим для этого явления и возникла уже в процессе его раз­вития.

В данном контексте показательна дискуссия о государстве в древнем Риме, прошедшая на страницах «Вестника древней истории» в 1989-1990 гг. Примечательно, что практически все участники возникшей полемики ни разу не вспомнили о государстве как «общественном договоре», хотя некоторые и вы­ражали сомнение в принятой советской историографией односторонней трак­товке государства. Например, А.А. Вагасин возразил против представлений о государстве на древнем Востоке как, прежде всего, аппарате насилия и под­черкнул его значение в «охране» подданных. Следует выделить и точку зрения Гуревича, подчеркнувшего, что уже у раннесредневековых европейцев возник­ло представление об ordo(порядке, упорядоченном устройстве) как функции правителей. Но и он выводит государство из углубления социальных противо­речий, подчеркивая, впрочем, что таково современное понимание государства, которое нельзя однозначно применять к докапиталистическому прошлому [Гу­ревич, 1990; Гюнтер, 1990; Вагасин; Копагросси; Кошеленко, 1990; Штаерман, 1989; Штаерман, 1990].

В контексте уточнения применяемых терминов и понятий заметим, что в нашей литературе основные сословия феодального общества - феодалов и крестьян - часто называют классами. Думается, это не совсем точно. Ибо основной признак класса - отношение к собственности[41]. Но, как известно, феодальная земельная собственность была многообразной и всегда услов­ной. Внутри сословия феодалов были люди и группы с разными правами на землю. Также и среди крестьян существовали категории с разными права­ми на наделы. Порой доходы зажиточных крестьян могли превышать дохо­ды мелких феодалов, особенно в позднем средневековье. Много куда более богатых, чем даже средних по достатку феодалов, было среди средневеко­вых бюргеров. Но и крестьяне, и горожане считались в средние века единым низшим (податным) сословием, а дворянин, порой бравший в займы у своего слуги на мелкие расходы, оставался в общественном сознании господином

для любого богатого, но не «благородного» по происхождению. Место в обще­стве определялось не по имущественному положению, не по доходам, а по сословному статусу, по наличию «благородных» или «подлых»предков. Лишь с развитием капитализма денежные доходы, богатство, а не происхождение, стали определять общественное положение людей и появилось классовое самосознание. Так что понятие «класс» для средневекового общества чуже­родно[42].

Термин же сословие точнее. Он означает наличие определенных групп населения с четко очерченными правами и обязанностями, переходящими по наследству. Причем статус каждого сословия хорошо осознавался тогдашними людьми и закреплялся в традициях. Сословность, как известно, характерная черта средневековых обществ.

Здесь также следует заметить, что и крестьянство как таковое для средне­вековья явление не изначальное. Появилось оно в процессе своеобразного общественного разделения труда, концентрации у знати военно-администра­тивных, управленческих функций и превращения остальных жителей в профес­сиональных сельских тружеников. Это происходило, как известно, в процессе возникновения варварских пр ото государств - в V-VI вв. в Западной Европе, в VIII—IX вв. - в Центральной и Восточной.

А.И. Неусыхин не считал крестьянами не только древних германцев, но и салических франков, так как они еще занимались военным делом и у них еще не произошло хозяйственной дифференциации [Неусыхин, 1929; Неусы­хин, 1956, с. 7-23; Неусыхин, 1974, с. 377-389; История крестьянства, 1985, т. 1, с. 90-127]. Не столь категоричен в отношении франков А.Я. Гуревич: с одной стороны, они, крестьяне, ибо сельское хозяйство стало для них осно­вой деятельности, с другой - крестьянский труд еще не обособился у них от функций управления, что произошло позже [Гуревич, 1970, с. 169-181; Гуре­вич, 1990, с. 37-38; История крестьянства, 1985, т. 1, с. 118-128]. Ю.Н. Каня- шин исходит из того, что у франков по «Салической правде» уже существова­ли усадьбы с хозяйственными постройками, мельницы в частном владении, и делает вывод, что у них уже были профессиональные крестьяне, аграрная деятельность которых определяла источники их существования, хотя они и участвовали в местном управлении [Каняшин, 1993, с. 57]. Представляется, в этих мнениях отражена длительность и диалектичность процесса сложения крестьянства от хозяйственного обособления и формирования специфической трудовой этики до полного вытеснения их из общественной жизни. То есть кре­стьянство как сословие окончательно оформилось с возникновением антагони­стичного ему дворянства. Но сделал крестьян таковыми именно их сельскохо­зяйственный труд. Это отмечал и Я.Д. Серовайский, писавший, что начальной вехой истории европейского крестьянства являлись изменения не во внутри- общественных отношениях, а в системе «общество - природа», обусловившие профессионализацию земледельческого труда [Серовайский, 1990, с. 321]. Тем более что в определенных условиях крестьяне сохраняли и некоторые обще­

ственные функции (особенно в местном самоуправлении, там в Европе, где не сложилось крепостничество).

При таких же обстоятельствах крестьянство появилось, вернее, вычлени- лось, у арабов (VI—VIII вв.) и в других обществах, сложившихся в средние века. В старых цивилизациях, сохранившихся с древности, крестьянство, естествен­но, уже имело свою длительную историю.

Завершая рассуждения о сущности феодализма, отметим, что, конечно, в условиях цивилизационного разнообразия он был многолик. Но находить его в разных обществах, думается, можно по наличию крупного землевладения, сросшегося с политической властью. А в остальном - он мог быть государ­ственным, как на Востоке, и частновладельческим, как в Западной Европе. Надо также иметь в виду, что, как и любая социологическая абстракция, фе­одализм не охватывает всего многообразия жизни средневековых сообществ. Но он удобный инструмент для их изучения, выявления существенных черт в многообразии, для анализа динамики исторического развития, ибо во многих современных обществах существуют черты, которые удобнее называть имен­но феодальными, а не средневековыми. «Средневековье» - это хронологи­ческое, нейтральное понятие, феодализм же ориентирует на определенные исторические структуры, к анализу которых мы и приступаем.

Разноразмерность глав в монографии определена степенью изученности рассмотренных регионов. Западная Европа или Византия изучены не то чтобы лучше Восточной Европы, но оценки их развития не вызывают таких дискуссий в нашей литературе, как восточноевропейская цивилизация. Так же и в раз­деле, посвященном Востоку, выделены лишь основные проблемы, актуальные для выбранной формы анализа. Чтобы сделать ясной концепцию, автор стре­мился не отвлекаться на частности, хотя, естественно, такой подход обедняет изложение и, возможно, снижает доказательность отдельных положений. Но, хотелось бы подчеркнуть, представляется не очередная схема, а рассуждения о моделях развития, навеянные, естественно, современными историческими процессами и связанными с ними оценками прошлого.

И завершить Введение хотелось бы мыслью швейцарского медиевиста Жана Флори, как нельзя кстати совпадающей с предлагаемой читателю ра­ботой: «Специалисты по тому или иному периоду, которого мы коснулись лишь кратко, по тому или иному аспекту цивилизации, который мы толь­ко упомянули, найдут, несомненно, в нашей работе пробелы и несовершен­ства. Лучшая наша защита - обширность изучаемого периода и количество привлеченных источников» [Флори, 1999, с. 26-27]. Тем не менее автор, без­условно, несет ответственность за все, что предлагается читателю в данной книге. Как заметил в аналогичной ситуации английский медиевист Морис Кин, «... я и теперь жду, когда еще какое-то количество... ошибок «выползет из- под обшивки»; в любом случае это исключительно моя вина, что они до сих пор там скрываются» [Кин, с. 5].

Как мудро заметил современный российский историк Алексей Миллер, «если вы думаете, что история - это учитель жизни, забудьте об этом. История еще никогда никого ничему не научила. Процесс говорения и обсуж­дения истории, соприкосновения и столкновения разных точек зрения - вот он и учит. Чему он учит? Во-первых, слушать друг друга. Выявлять друг у друга побудительные мотивы, что кому дорого, кто как жульничает в ин­терпретации истории, и так далее. Это тот случай, когда важен процесс. Мы никогда в масштабе общества не придем - и не должны приходить - к общему, единому пониманию истории»[http://polit.ru/article/2009...].

<< | >>
Источник: Риер Я.Г.. Локальные цивилизации средневековья: генезис и особенности. - Могилев : МГУ имени А. А. Кулешова,2016. -200 с.. 2016

Еще по теме ВВЕДЕНИЕ:

  1. ВВЕДЕНИЕ
  2. ВВЕДЕНИЕ
  3. ВВЕДЕНИЕ
  4. ВВЕДЕНИЕ
  5. ВВЕДЕНИЕ
  6. Введение
  7. ВВЕДЕНИЕ
  8. ВВЕДЕНИЕ
  9. ВВЕДЕНИЕ
  10. Введение
  11. Введение