<<
>>

ВОЗНИКНОВЕНИЕХАОСА И ПОСТРОЕНИЕ КОСМОСА

Конструкт как инструмент: расширение познанной и построение новой реальности

Наука спасет человечество, доказывал В.А. Коптюг [54]. И у него были для этого очень веские основания.

Практические возможности строгой и точ­ной науки, эталон которой был создан в Новое время И. Ньютоном, почти бес­предельны. «Каждая новая машина и новое строение есть всегда в известной мере результат применения ньютоновской механики», — настаивал президент Академии наук СССР С.И. Вавилов [13].

Наука сотворила для нас целый мир, до того небывалый и невиданный. Сельскохозяйственное и промышленное производство, жилье, одежда, транс­порт и связь, не говоря уже о военной сфере, - все это и многое, многое другое, прежде чем воплотиться в материале, зародилось и реализовалось в теорети­ческих построениях и инженерных расчетах.

Что же входит в эталонный набор определяющих характеристик строгой науки?

Современная методология естествознания предъявляет жесткие требова­ния к научным построениям - выводимость из наблюдений, однозначность, не­противоречивость, простота построения, отсутствие логических кругов в по­следовательности вывода, возможность пополнения новыми характеристиками, совместимость с другими моделями, т. е. возможность объединения с ними в рамках общей теории. Окончательным остается тем не менее критерий практи­ческой полезности. Чтобы убедиться в эффективности теории, необходимо вы­яснить, а что она умеет делать?

И когда в 60—80 гг. прошлого века школа философии естествознания, соз­данная академиком Ю.А. Косыгиным и профессором Ю.А. Ворониным в Ново­сибирске и затем распространившая свою деятельность на Дальний Восток [24, 40, 56, 57, 118, 120, 129], подвергла геологию тщательному анализу, выяс­нилось, — в науке о земных недрах требования гносеологии, логики и прагмати­ки не выполняются, что имеет своим последствием невысокую работоспособ­ность геологических теорий.

Существующие специально созданные методы решения геологических за­дач недостаточно эффективны из-за неоднозначности, расплывчатости ис­пользуемых понятий, отсутствия четких формулировок операций, производи­мых в рамках данного метода. Математические же методы, разработанные в других сферах науки и предназначенные для решения других задач, непригод­ны из-за отсутствия эмпирического обоснования их применимости именно в геологии.

Логико-математическое совершенствование какой-либо научной отрасли часто понимается как простое внедрение существующих математических мето­дов. Но, во-первых, любые методы, операции, преобразования могут давать

удовлетворительные результаты только в том случае, если они будут произво­диться над удовлетворительно сконструированными понятиями. Поэтому ясно, какое значение приобретают способы определения понятий. Самым ответст­венным моментом в любой науке является определение фундаментальных по­нятий, из которых выводятся все остальные понятия данной науки. От удачно- сти выбора и совершенства определений этих понятий зависит как логическая стройность всей теории, так и ее практическая эффективность.

Во-вторых, любые методы, даже самые совершенные, могут давать как верные, так и неверные результаты; это зависит не от них самих, а прежде все­го, от посылок (эмпирически установленных связей, законов, аксиом), на кото­рых основывается их применение. И когда математические методы не дают ожидаемого результата, появляется желание винить во всем математику, делать вывод об ее неприменимости в той или иной науке. Общеизвестен пример не­удачного использования методов дифференциального исчисления в биологии. Эта попытка была расценена впоследствии как искусственная «подсадка», «приживление» явно чуждых методов, не отвечающих существу биологии. Бы­ло признано, что существу биологии в гораздо большей степени отвечают ме­тоды кибернетики [123].

«Анализ неформальной деятельности должен заканчиваться ее формализа­цией», - категорически требует Ш.А.

Губерман [30].

Триумфальными можно назвать преобразования под воздействием логики в строгих науках о природе. Практические достижения физики и математики слишком известны, чтобы упоминать их лишний раз. И все это было бы недос­тижимым при более низком логическом уровне.

«Формальная логика есть не что иное, как учение о свойствах, общих вся­кой классификации, — разъясняет А. Пуанкаре. — Она учит нас, что два солда­та, являющихся частью одного полка, тем самым принадлежат к одной и той же бригаде, следовательно, к одной и той же дивизии; к этому-то и сводится вся теория силлогизмов» [104].

Какие предметы связывает друг с другом закон логического непротиворе­чия? Он утверждает, что некоторое утверждение А и отрицание «не А», не­возможны в одно и то же время, в одном и том же смысле.

Однако такое высказывание справедливо только тогда, когда граница меж­ду А и «не А» проведена четко и однозначно, и ни один предмет во всем клас­сифицируемом множестве, заключающем А и «не А», не отнесен одновременно к тому и другому классу (А и «не А»), и не остается вне классов. Как настаивал античный мыслитель, любой предмет должен быть либо человеком, либо не- человеком, либо сладким, либо несладким [2].

«Необходимо, чтобы принятая классификация была неизменной. Мы знаем, что два солдата служат в одном полку и отсюда заключаем, что они принадле­жат одной и той же бригаде; мы имеем на это право, так как полагаем, что в то время, как мы рассуждаем, ни один солдат не был переведен из одного полка в другой» [104, с. 54].

И потому первое требование, предъявляемое к понятию, вытекает из само­го назначения этой логической категории. Если понятие не фиксирует отве­

чающего ему класса объектов, никакие дальнейшие операции с ним не будут иметь смысла. «Всякое определение в действительности является классифика­цией. Оно отделяет предметы, удовлетворяющие определению, от тех, которые ему не удовлетворяют, и разбивает их на два класса» [104, с. 58].

Когда неизвестно, над каким именно классом объектов производится опе­рация, не могут быть однозначно истолкованы и ее результаты.

Более того, если понятие не фиксирует класса объектов, то при неоднократном его исполь­зовании оно может включать в разных случаях разные классы, а это может привести к противоречию. Именно это и имел в виду Л. Витгенштейн, утвер­ждая, что законы формальной логики применимы к искусственным, формаль­ным языкам, но не применимы к естественным языкам с их аморфной семан­тикой и синтаксисом [42].

По мере того как расплывается, теряет реальность обозначаемое понятие, термин превращается в символ, обозначающий неизвестно что. В результате часто оказывается, что по данным чужих описаний, использующих такой аморфный язык, невозможно установить какую-либо закономерность о связи объектов и явлений. Но раз неизвестно, что включается и что не включается в исходный материал для установления связи, то неизвестно, каков объем эмпи­рической базы при выводе, насколько устойчива эта связь и, соответственно, насколько она пригодна для предсказания, есть ли исключения из устанавли­ваемого закона и каков его характер: детерминированный или вероятностный (и как можно вычислить вероятность этой связи). Все оказывается ненадежным, неясным, ни на чем нельзя основывать будущие построения, методы, предска­зания.

Остается только личный опыт. Но, во-первых, личный опыт всегда неиз­бежно ограничен, а такое ограничение означает деградацию науки, она переста­ет быть отражением общественного опыта. И, во-вторых, откуда известно, что сам исследователь, не имеющий строгих определений, не относит к данному понятию в одних случаях одно множество объектов, а в других случаях - дру­гое?

При использовании формализованных понятий установление связи между классами объектов будет недвусмысленным, однозначным. Два конкретных объекта могут либо находиться между собой в данном отношении, либо не на­ходиться. Появляется возможность точно подсчитать число объектов, всту­пающих в данную связь и не вступающих в нее.

Возможно, все объекты одного класса будут вступать в одну и ту же связь с объектами другого класса. Тогда, если эмпирически изученное множество достаточно велико, можно возводить эту связь в ранг универсального детерми­нированного закона геологии. Если в данную связь вступает часть объектов, можно говорить о вероятностных законах.

Понятия должны отвечать и другим требованиям. Если в определении ис­пользуются хотя бы некоторые свойства, не наблюдаемые непосредственно, то надо указать наблюдаемые свойства и однозначную последовательность опера­ций, которые должны быть произведены над ними для получения используе­

мых в определении свойств. Процедура вывода не должна давать логического круга и приводить к логическому противоречию.

О логическом круге в определении понятий выразительно сказал Ибн­Сина: «Четвертая [ошибка] состоит в том, что предмет хотят познать посредст­вом такого предмета, который нельзя познать без помощи первого предмета. Например, когда при определении Солнца говорят, что "солнце - звезда, кото­рая восходит днем". Стало быть, "солнце" определяют посредством "дня". Но невозможно познать день иначе как [посредством] Солнца, потому что в дейст­вительности день есть время, когда Солнце взошло» [41, с. 95-96].

Итак, степень эвристичности и эффективности любой науки зависит в пер­вую очередь от уровня строгости ее понятий. Слова естественного языка всегда богаты смысловыми, эмоциональными оттенками, многозначны, воспринима­ются по-разному в разных контекстах. Именно эти качества и делают нашу речь живой, гибкой, полнокровной. Приблизительность, расплывчатость слов в жи­тейском обиходе по крайней мере терпима.

А в науке? Если на входе теории - неясности, откуда возьмется ясность на выходе? Не случайно в геологии практически не встречаются длинные цепи ло­гического вывода - даже сами авторы не питают к своим рассуждениям боль­шого доверия, чего уж говорить об оппонентах?

Требования к однозначности любых естественно-научных понятий должны быть предельно жесткими, как в самой математике. В противном случае непри­менимым оказывается аристотелев закон логического непротиворечия — глав­ный закон любой науки, без которого никакой научный вывод невозможен. Ес­ли какое-то определение принято, то оно получает более чем силу закона. Вне определений в теории ничего не делается. В то же время все, что ими зафик­сировано, подлежит неукоснительному исполнению. «Если мы даем определе­ние, то делаем это для того, чтобы им пользоваться», - доказывает А. Пуанкаре [103, с. 196] то, что кажется тривиальным до полной бессодержательности. Од­нако...

Если согласно определению Фридриха Крауса фон Циллергута [20, с. 201], канава — это углубление, выкопанное значительным числом рабочих, то углуб­ление, выкопанное каким угодно числом служащих - не канава, и ничего тут не поделаешь.

А что, если понятие вообще никак не определено? Может, есть такие си­туации, когда «и так все ясно»?

Подобные иллюзии развеял еще Сократ, первым обративший внимание своих современников и потомков на необходимость строгих определений.

Что такое мужество? - спрашивал он. И когда ему отвечали, - мужествен­ными надо признать тех воинов, которые ни при каких обстоятельствах не бе­гут от врагов, - он возражал, что в таком случае понятие мужества нельзя от­нести к скифам, обращающимся в притворное бегство, чтобы заманить непри­ятеля в подготовленную ловушку. И разве спартанцы не прибегали к тому же приему? [91, с. 236-237].

Скорее всего, ясными сами по себе, без определений, понятия могут ка­заться лишь до тех пор, пока мы не попытаемся придирчиво их проанализиро­

вать и использовать в строгих научных построениях. Однозначность научного понятия можно обеспечить единственным образом: так его определить, чтобы для любого произвольно взятого предмета имелась возможность установить, охватывается он данным понятием или остается за его пределами.

Но какими бы ни были трудности в передаче реальной жизни с помощью строгих определений, лишь отдельные естественно-научные понятия опреде­ляются непосредственно в терминах наблюдения и отображают какие-то мате­риальные, зримо представимые объекты. Большинство понятий в науке не яв­ляются представителями реалий внешнего мира, это просто инструменты нау­ки по преобразованию этого мира. На наших философских семинарах в Инсти­туте тектоники и геофизики мне часто задавали вопрос: «Моделью чего являет­ся шкала геологического времени?» - и я отвечал: «Это не модель чего. Это инструмент для чего». Геохронологические понятия выводятся из предшест­вующих им, исходных понятий по строгим логическим правилам, являются конструктами —придуманными, спроектированными и построенными для ка­ких-то целей научными конструкциями.

Определение почти любого математического понятия заключает в себе процедуру построения этого понятия. Определения, отвечающие этому требо­ванию, в математике называют эффективными. Исключения редки и связаны лишь с необходимостью избавиться от противоречий в теоретической понятий­ной системе: без эффективного определения вводятся объекты, в отсутствие которых система могла бы стать противоречивой. В качестве примера можно назвать трансцендентные числа. Однако, как говорят сами математики, никто не бывает счастлив, если объекту не удается дать эффективного определения.

Возьмем хотя бы определение степени некоторого числа. Квадрат А есть произведение двух А, куб А — произведение трех А. Умножение тоже определя­ется через более простую, первичную для многих математических понятий опе­рацию сложения: по определению, это многократное сложение числа с самим собой - двукратное, если это умножение на два, трехкратное, если на три, че­тырехкратное, если число умножается на четыре.

Легко вычислить, выполнив все требования, содержащиеся в цепи опреде­лений, допустим, значение выражения 42. Квадрат числа 4 означает, что четыре надо умножить на 4: 4x4. Умножение четверки на четыре означает, согласно определению, что нам надо суммировать четыре четверки. Таким образом, что­бы вычислить значение выражения 42, надо просуммировать 4+4+4+4. В опре­делении говорится, кроме того, что этого достаточно. И подобная оговорка отнюдь не словесное украшение, не дань приличию или хорошему тону. Слово «достаточно» в самом деле означает, что мы можем ничего больше не уметь, кроме как складывать числа, и ничего больше не знать, кроме текста определе­ния.

Степень абстрактности, логического конструктивизма - ухода от реального мира - в науке может быть и гораздо большей.

Определения некоторого теоретического объекта могут быть семантиче­скими: что есть данный объект, — и синтаксическими: какие действия можно производить над ним. Если у Евклида геометрические объекты определены

первым способом, и точка здесь определяется как то, что не имеет частей, то в геометрии Гильберта объекты — точки, прямые и плоскости — не определяются по их свойствам. Здесь объектом может быть все, что угодно, лишь бы для него выполнялись соотношения, заданные аксиомами, и имели бы смысл операции, предусмотренные правилами вывода. Как говорил сам Д. Гильберт, в качестве точек, линий и плоскостей можно рассматривать столы, стулья и пивные круж­ки [113, с. 73].

Однако и это еще не предел. Абсолютно, принципиально непредставимых монстров поставляют науке обратные операции.

Для сравнения двух натуральных чисел по величине (для выяснения, на­сколько одно больше другого) была разработана операция вычитания. Перво­начально вычитание ограничивалось только таким случаем, когда вычитаемое было меньше уменьшаемого. Только в этом случае результат вычитания мог быть проверен наблюдением. Действительно, отняв от пяти яблок три яблока и получив в результате два, мы можем проверить этот результат прямым под­счетом - сосчитав оставшиеся. Наконец, была найдена вполне алгоритмичная, выполняемая механически, не задумываясь, операция вычитания. Оказалось, что ее можно расширить за пределы того множества объектов, для которого она была разработана. Операция давала однозначные результаты и в случае, если вычитаемое было больше уменьшаемого. Результат вычитания — отрицательное число — в этом случае не мог быть проверен наблюдением: это был мнимый, аб­страктный, не существующий в природе объект.

Отрицательные числа не вызывают у нас сейчас должного почтения толь­ко потому, что мы слишком к ним привыкли. В свое же время, как пишут Р. Курант и Г. Роббинс [60], отрицательные числа вызывали суеверный трепет. Тогда люди полностью отдавали себе отчет в их чисто мнимом существовании. Даже крупнейшие математики начала Нового времени не принимали эту абст­ракцию. Ф. Виет не хотел о них и слышать, Р. Декарт называл их ложными.

Второй пример — мнимая единица. Этот объект есть также результат неко­торой обратной операции, а именно операции извлечения квадратного корня. Первоначально операция извлечения корня из числа X предназначалась только для нахождения того числа, которое при возведении в квадрат приводило к имеющемуся числу X. Будучи разработанной, эта операция была распростране­на и на такие числа (а именно — отрицательные числа), которые не являлись ре­зультатом возведения в квадрат никакого действительного числа. Так появи­лись мнимые единицы.

В математике таким способом вводятся многочисленные объекты: дроби как результат распространения операции деления на числа, которые «не делят­ся» одно на другое; иррациональные числа; нецелые степени; пространства бо­лее чем трех измерений, и т. д. Попытки представить мнимый объект, напри­мер, четырехмерное пространство, как реально существующий, приводят и сейчас к невежественным спекуляциям.

И когда была поставлена задача довести геологию до такой же степени ло­гического совершенства, как и сама математика, пришлось начинать с подведе­ния прочного фундамента под базовую отрасль геологии, - науку о слоях зем­

ных, стратиграфию [118]. Сразу выяснилось, что практически все используе­мые здесь понятия не отвечают даже минимальным формально-логическим требованиям. Например, не выдержало строгого анализа «интуитивно ясное выражение» — «два отдельных фрагмента слоя принадлежат к одному и тому же геологическому телу». В базовой дисциплине геометрии, в топологии, к одному и тому же телу можно отнести только такие части, которые могут быть соединены непрерывной линией, каждая точка которой принадлежит данному телу. И если некоторый фрагмент находится на прямом горизонтальном про­должении горизонтально залегающего слоя, состоит из такой же горной поро­ды, занимает такое же место в вертикальной последовательности слоев, но рас­полагается на изолированном холме, он не может быть признан принадлежа­щим к одному и тому же телу с тем слоем, с которым его без малейших колеба­ний обычно объединяли.

Пришлось вводить понятие «скоррелированное геологическое тело» как результат некоторой фиксированной операции корреляции, то есть соединения фрагментов. Разработав операцию корреляции (например, по трассированию простирания слоя, по идентичности состава, по одинаковому месту в последо­вательности слоев и т. д.), которая давала всегда верные, проверяемые на уров­не наблюдений результаты, можно было распространить ее за пределы того множества объектов, для соединения которых в одно и то же геологическое тело она была первоначально разработана. Можно было использовать ее для корреляции таких объектов, которые заведомо не могли принадлежать к одно­му и тому же геологическому телу в принятом отныне жестком смысле. В каче­стве примера можно назвать слои, слагающие изолированные холмы, находя­щиеся на разных островах или континентах и т. д.

Роль таких объектов в геологии аналогична роли мнимой единицы в мате­матике. Можно сказать, что это «мнимые объекты» стратиграфии. В математи­ке и действительные, и мнимые объекты часто объединяются в одну систему, операции в которой производятся без различения принадлежности объектов к одному из этих классов. Такова система целых чисел (положительных и отри­цательных) в арифметике, система комплексных чисел в теории функций ком­плексного переменного и т. д. Так же было сделано и в конструктивной страти­графии.

Не следует смешивать логические конструкты с реально существующими вещами; воображение, стремление воплотить научные понятия в образы стоит приберечь для более подходящих ситуаций. Плоды формализации - плоды со­вершенно несъедобные.

Инструменты, создаваемые наукой, использовались сначала для распро­странения познания о реальности в те сферы, где реальность была несомнен­ной, но оставалась до того непознанной.

Например, микроскоп при первом своем появлении давал возможность лучше, отчетливее разглядеть такие детали, которые были видны и невоору­женным глазом, но смутно, расплывчато. То же самое можно было сказать и о термометре. Но вот их применение расширило нашу сферу познания на такие области, в которых познание «невооруженными органами чувств» оказывалось

невозможным даже в принципе. Как можно было измерить непосредственно, по телесному ощущению, температуру магмы, плазмы, степень охлажденности объекта в области абсолютного нуля?

Не замедлила появлением и температура девонского моря, существовавше­го сотни миллионов лет назад, и температура межзвездного вещества, и темпе­ратура белого карлика или красного гиганта, отстоящего от нас на сотни свето­вых лет... Какое отношение они имеют к температуре моего тела или к темпе­ратуре окружающего меня воздуха? А как отнестись к таким величинам, как диаметр электрона или расстояние до Альфы Центавра? Лауреат Нобелевской премии по физике Перси Бриджмен назвал эти меры «бумажно-карандашными величинами», чтобы отличить их от реальных измерений протяженности, ко­торые можно измерить непосредственно: руками - саженями, ногами - шага­ми, а также рулетками, линейками, микрометрами.

Строгие операции, дающие всегда верные результаты в проверяемой на­блюдением области действительности, позволили раздвинуть ее узкие пределы и сразу обогатили наш мир новыми объектами, мнимость которых была очень скоро позабыта. Призраки науки создали «вторую реальность», гораздо более богатую и разнообразную, чем первозданная. Кругозор цивилизованного чело­века стал быстро расширяться вослед горизонтам этой новой реальности.

Вера в абсолютную истинность научных экстраполяций сама по себе ста­ла абсолютной. Прежде всего это затронуло исследовательский контингент. Допустим, компьютеризированные методы реконструкции строения земных недр по данным сейсмических зондирований, дополненные процедурами ви­зуализации результатов, стали нынче настолько совершенными, что на распе­чатке можно видеть картину распределения горизонтов, отражающих сейсми­ческий сигнал, практически такую же, как на фотографии скального обнажения слоистой толщи. И вот - научная конференция, и я задаю вопрос разработчи­кам алгоритма и библиотеки программ: «Что изображено на ваших диаграм­мах, теоретические объекты, заданные процедурой построения, или слои, как они есть, то есть если бы вы спустились под землю с фотоаппаратом, то вы по­лучили бы именно такой снимок, как на этой распечатке?»

И ни разу я не уловил в ответе и тени сомнения: «Никакие это не конст­рукты, — это реальные слои как они есть. А если бы это было не так, то практи­ческие результаты, получаемые в конце длинной цепи логического вывода, не подтверждались бы наблюдениями, а опровергались бы». Но разве сколь угод­но многочисленные практические результаты, полученные на основе формул, содержащих мнимые числа, делают мнимую единицу реально существующей?

А ведь остается еще и вопрос, насколько надежна экстраполяция, на кото­рой основан перенос знания, полученного в познанной области, на область, ранее остававшуюся не познанной, но в дальнейшем попавшую под наблюде­ние или хотя бы принципиально доступную наблюдению.

Обратимся к высказыванию Авиценны: «Индукцией называется заключе­ние, которое делают об общих положениях, найдя ранее эти положения в част­ных случаях. Например, если скажут "каждое животное при жевании двигает нижней челюстью", то если смогут у каждого отдельного (вида) без исключе­

ния обнаружить это (свойство), то общее заключение будет правильно... Но та­кое заключение не необходимо: ведь возможно, что не виденное ими будет противоречить виденному, и сто тысяч (случаев) будут одинаковыми, а один противным. Например, крокодил двигает верхней челюстью, а не нижней» [41, с. 116].

Не исключена и более масштабная дезориентация: закономерность, кото­рую мы распространяем на весь класс объектов, выполняется только для како­го-то его подкласса, и сто тысяч наблюденных нами случаев относятся к этому подклассу, а те сто тысяч случаев, на которые мы распространяем вывод, отно­сятся к другому подклассу, для которого эта закономерность не выполняется. Куски дерева, торфа, футбольные мячи и шарики для пинг-понга в воздухе па­дают вниз, а в воде, наоборот, всплывают вверх. Состояние газа при умеренных температурах подчиняется одним законам, при высоких - другим. Конечно, ко­гда такое непостоянство поведения уже известно, мы ориентируемся в ситуа­ции легко. А когда эти законы еще не открыты? Откуда следует, что все ви­денное нами наблюдается не в том самом диапазоне условий, за пределами ко­торого поведение резко меняется? К сожалению, ниоткуда... И так можно ска­зать о чем угодно, — о биллиардных шарах, крокодилах, кварках и метагалакти­ках, о предметах изучения целых отраслей физики, астрономии, геологии...

«История науки ясно показывает, что прежде чем стать развитой системой теоретических положений, каждая наука проходит длительный этап первона­чального накопления эмпирических данных, в результате которого устанавли­ваются отдельные обобщения и выводы. Даже в математических науках перво­начальные сведения были получены чисто эмпирическим путем и только впо­следствии была установлена рациональная связь между ними. Однако в мате­матике процесс установления логической взаимосвязи между отдельными эле­ментами теории происходил еще в глубокой древности» [117, с. 88].

Да, экстраполируя на все множество закономерности, наблюденные на не­котором эмпирически изученном подмножестве, мы всегда можем совершить ошибку, но другого пути у нас нет: «Мы просто обязаны, мы вынуждены рас­пространять все то, что мы уже знаем, на как можно более широкие области, выходить за пределы уже постигнутого. Опасно? Да. Ненадежно? Да. Но ведь это единственный путь прогресса. Хотя этот путь неясен, только на нем наука оказывается плодотворной», - утверждает обладатель Нобелевской премии по физике Р. Фейнман [138, с. 181].

Однако наука настолько уверовала в плодотворность этого единственного пути прогресса, что совершенно забыла об опасностях и ненадежности, от ко­торых сама же и предостерегала. «Рассекая в свободном полете воздух и чувст­вуя противодействие его, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы еще легче летать. Так, Платон покинул область чув­ственного мира, потому что он ставит узкие границы рассудку, и отважился пуститься за пределы его в пустое пространство чистого рассудка» [48, с. 42— 43].

Есть еще один, и достаточно обильный, источник привнесения нереаль­ных объектов в мир реалий. Путь от эмпирической регулярности к научному

закону никак нельзя считать простым обобщением. Сам по себе набор опыт­ных данных не подскажет, какие свойства, объекты или явления закономерно связаны друг с другом, а какие нет, и какова форма связи. История открытия какого-либо закона почти всегда связана с выдвижением и проверкой гипотез, демонстрирует огромную роль догадки, интуиции. Поучительным примером мог бы служить поиск Кеплером окончательной формулировки законов движе­ния планет: семьдесят попыток построить круговую орбиту Марса, согласую­щуюся с наблюдениями, бесконечные затруднения с овальной орбитой и лишь после - вывод об эллиптической форме [114]. Но, каковы бы ни были зигзаги научного поиска, «...совсем неважно, откуда родилась та или иная догадка, важно лишь, чтобы она согласовывалась с экспериментом и была по возможно­сти определенной» [138, с. 176].

«Искусство угадывать законы природы» [138] так и не стало наукой. Хотя после восклицания Архимеда «Эврика!» и возникла эвристика, предписываю­щая, что в случае открытия чего надо восклицать, все же алгоритмов конвей­ерного производства изобретений и открытий как не было, так и нет.

Hypotheses non fιngo, — с гордостью заявлял автор «Математических начал натуральной философии», - гипотез не измышляю, за что удостоился от одного из классиков марксизма-ленинизма весьма категоричной оценки: «Индуктив­ный осел!» [151, с. 175].

Конечно, не слишком парламентским было высказывание Ф. Энгельса, но не прав был и И. Ньютон. Обойтись без гипотез наука не может, измышлял их и великий английский физик.

Только специалист, не занимающийся основаниями науки, может себе по­зволить не измышлять гипотез. Потому лишь, что его избавили от этой необхо­димости великие предшественники, и предшественники эти, мало того, что за­нимались измышлениями, у них всегда была возможность выбора. И это было делом их личного произвола, какую именно - одну из многих! - догадок пред­почесть всем прочим.

Раскладывание пасьянса, перебор всех возможностей никогда не приводи­ли к осмысленному результату. Необходимы были какие-то намеки, подсказки. На россыпь вариантов ученый всегда смотрел сквозь легкий флер полуосознан­ных образов, призрачных конструкций, воздушных замков своего воображения.

Воображение делает возможными открытия. Ни один ученый не мыслит формулами. Аналогии, ассоциации стоят у истоков любого открытия.

После того, как Василий Иванович провалился на вступительных экзаме­нах в академию, Петька недоуменно спросил, как же это могло случиться.

- Да понимаешь, мне достался квадратный трехчлен.

- И ты его вывел?

— Что ты, Петька, я даже не представляю, как он мог бы выглядеть!

Василий Иванович, конечно, прав, - в истоках любого самого заумного би­нома и многочлена всегда скрывается что-то образное, простое, человечески понятное. Но ситуация не столь анекдотична, как это могло бы показаться на первый взгляд. Я неоднократно оказывался свидетелем тяжких психических последствий, когда коллеги по математической геологии, свято веровавшие в

реальность своих собственных абстрактных творений, пытались представить их себе так же весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, срабо­танный еще рабами Рима; они становились инвалидами и вынуждены были пе­реходить на другую работу, не связанную с логическим конструированием вир­туальной реальности. Пигмалион, изваявший прекрасную деву и безумно в нее влюбившийся, еще легко отделался по сравнению с ваятелями мнимых объек­тов.

И чем сложнее изучаемый природный объект, тем более необходимо при его изучении упрощение. Человек, каким бы ортодоксальным рационалистом он ни был, все еще не может чувствовать себя уверенно в мире железных ин­дустриально-логических композиций, ему все равно нужна опора на что-то по­нятное, надежное, безыскусное.

К реальному объекту во всем его многообразии подходят методом после­довательного приближения — сначала строят простейшую модель, затем ее шаг за шагом усложняют. При этом исходная модель должна представлять собой скорее карикатуру на объект, чем его всестороннее отображение. Какая-то наи­более характерная черта привлекает к себе гипертрофированное внимание, она изображается яркими красками, четкими линиями, а остальные характеристики притеняются, отодвигаются на задний план, если вообще наносятся на рису­нок.

Вряд ли иначе, чем к карикатуре на действительность, можно отнестись к шестиугольной модели сферы влияния или рынка сбыта, принятой в экономи­ческой географии [11]. Более неожиданным выглядит другой вывод - любой идеальный кристалл в систематике Е.С. Федорова не соответствует никакому природному объекту. Все реальные кристаллы приходится считать в той или иной степени деформированными.

«Один из характернейших терминов Платона — образец, парадигма (греч. Paradeigma), т. е. главная идея, глядя на которую, можно конструировать другие идеи или вообще предметный мир. Так, например, есть образец-парадигма, по которому строится космос в "Тимее"(31 ab), или образец, по которому строится государство (Государство VIII 592 Ь) или образец правления и нравов (там же, 561 е)» [130, с. 548]. «В "Федоне" Платон... твердо стоит на позициях идеаль­ного моделирования жизни» [71, с. 4]. «Когда Платон говорит о своих идеях, он всегда имеет в виду идеи как порождающие модели» [72, с. 497].

Использование некоторого реального предмета в качестве прообраза для построения научной конструкции получило широкое распространение. И как это уже было с вычитанием, извлечением корня и другими математическими операциями, прием моделирования тоже вскоре вышел за пределы своей пер­воначальной сферы. Прообразом проектируемого объекта можно было сделать и другой научный объект, уже испытанный и проверенный в роли инструмента для предсказания. И когда У. Томсон (Кельвин) в знаменитых «Балтиморских лекциях» объявил механические конструкции, как воплощенные в материале, так и мысленные, логико-математические, эталоном научного построения, в этом не было никакого методологического новшества, наоборот, это было обобщением многовекового опыта научного творчества [148].

А далее... Не только более ясное и очевидное стало использоваться в каче­стве образца для выяснения сути неясного и неочевидного. Даже наоборот. Одно делалось по образу и подобию другого, и почему первое принималось за оригинал, а второе за копию, никто даже и не считал себя обязанным объяс­нять. Свобода научного творчества, право авторского выбора, дело вкуса...

Главное, единственное даже - лишь бы был результат, подтверждаемый практикой.

Были разработаны критерии пригодности одного объекта (конкретного или абстрактного) для его использования в качестве модели другого - одинаковость строения или функционирования. Одинаковость строения устанавливалась по сходству структуры — пусть будут различными элементы системы, лишь бы совпадало множество их отношений, то есть структура. Так же и в динамиче­ских моделях — совпадала бы последовательность отдельных шагов в функ­ционировании сравниваемых систем.

Понятно, что одно это сразу привело к образованию целой империи мате­матического, кибернетического, аналогового, компьютерного моделирования. Практически все нынешние достаточно дорогостоящие технические конструк­ции сначала проверяются на моделях. Многие явления вообще непроверяемы на практике, их обыгрывают во всех возможных вариантах на компьютерных моделях. Например, любые аспекты термоядерного конфликта. Только в моде­ли нам, к счастью, известны пока что явления ядерной зимы, ядерной ночи.

Чем может одна система помочь изучению другой системы? Если обе со­вершенно одинаковы, то система-прототип ничего нового нам не сообщит о строении и функционировании системы-копии. Если же они, наоборот, очень далеки друг от друга, то выводы по прототипу могут только дезориентировать при изучении копии. Нужно большое искусство в подборе образца, эталона при моделировании.

Другое дело, — различия в доступности, осуществимости эталона и копии. Любой чертеж, эскиз, набросок, расчетная схема станка, здания, моста или корабля — это модели будущей материальной конструкции. Понятно, что испы­тать всевозможные варианты на схеме, далее на уменьшенной копии предпоч­тительнее, чем на воплощенной в материале окончательной конструкции.

Стандартизация продукции, конвейерное производство товаров привело к еще большему распространению моделирования. Пробные партии будущего массового товара - тоже его пилотные, пионерные модели. Поэтому нынешний мир техники и экономики — это мир, где царит моделирование.

Но кроме подмены реального мира миром выдуманным, существует и еще одна опасность деформации мировосприятия при использовании научных ме­тодов познания.

Самоограничение науки: отбор материала, пригодного для рационализации, геометризации, механизации мира

«Я влеком кобылицами; сколько на сердце приходит, мчатся они», - писал о жизненных инстинктах и страстях человеческих Парменид в своей поэме «О природе» [125. Т. 1, с. 82].

Главное нововведение основоположника элейской школы, его основной вклад в культуру Европы - это догмат «одно и то же думать и быть» [97, с. 215; 110, с. 37]. Диоген Лаэрций так передает его философию: «Критерием истины называл он разум, в чувствах же, - говорил он, - точности нет» [37, с. 366]. Не следует доверять ощущениям: «Пусть многоопытный нрав тебя не принудит... темное око использовать и шумящие уши и язык» [125. Т. 1, с. 82].

Современная наука не могла бы возникнуть, если бы раньше не возник ра­ционализм. Предтечей научного рационализма и был Парменид. Именно он за­ложил краеугольный камень в фундамент европейской теории познания. Для самого Парменида Великого[94, с. 301], внушающего почтение и ужас[95, с. 241], пророка истины, сделанного из железа[38, с. 395], первотолчком послу­жило возмущение «пустоголовым племенем» последователей Гераклита [38, с. 403], повторявших вслед за учителем: «Не только ежедневно новое солнце, но солнце постоянно непрерывно обновляется» [25, с. 282], и особенно - знамени­тое panta rhei.

«Невозможно дважды войти в ту же самую реку»? [25, с. 272]. Но ведь это обрекает человека на абсолютную невозможность познания! Какая же тут вос­производимость наблюдения? Тебе пришли в голову какие-то смутные догадки, ты захотел их проверить, решил приглядеться еще раз, вошел, - а река уже не та! «О текучем знания не бывает», обобщил вывод Гераклита Аристотель в своей «Метафизике», XIII 4, 1078 b 15-17 [2, с. 327].

Жизненный поток можно остановить в мысли, если источник переживания превратить в объект изучения! Хотя и предупредила Парменида богиня Прав­да, что путь разумного познания лежит «вдали от стези человеков», но пожела­ла ему отваги в отвращении человеков от чувственного познания, от их про­шлой человеческой, слишком человеческой, слишком неразумной, или - не слишком разумной - жизни. Именно с Парменида пошло противопоставление ясного дневного сознания и темной ночи чувств.

«Им была определенно установлена автономия мысли», в его поэме «мы встречаем философский абсолют, который напоминает нам религиозный абсо­лют Ветхого завета» [140, с. 220-221]. Можно согласиться с Г. Франкфортом и его коллегами, поставившими цель обнаружить истоки современного рацио­нализма, - Парменид создал религию Разума, религию науки и прогресса, не менее жесткую и категоричную, чем иудейская религия абсолютного моноте­изма. И в самом деле: у иудеев — всевышний Иегова управляет миром, он провидит и предвидит всё, у греков - «Логос правит всем в мире» [38, с. 256].

Во всем был прав предтеча современной западной гносеологии, кроме од­ного: то самое бытие, о котором свидетельствует рациональное человеческое

мышление - это не живое бытие, а остановленное, омертвленное; изучал он не тела, а муляжи, не процессы, а выхолощенные схемы и траектории.

Зато была получена пища для спокойного размышления; продукт такого познания годился для последующего неспешного рассмотрения в тиши фило­софского кабинета.

Продолжение не заставило себя долго ждать.

Ученик Парменида Зенон поставил перед философами проблему о движе­нии, причем ограничил возможности ее решения только умопостигаемыми средствами. Исразу возникли апории - противоречия, неразрешимые в рамках логического мышления.

И когда Антисфен [38, с. 509] в порядке опровержения логического вывода о невозможности движения начал просто ходить перед теми, кто доверился ра­зуму и отказался верить глазам своим (по Диогену Лаэрцию [37, с. 246], это был Диоген Синопский), это свидетельствовало лишь об одном, - не следовало спешить с разрешением апорий, надо было вернуться к истокам: «Почему нель­зя искать решения за пределами логики?» Главное — не принять посылки, а помнить о том, что они были приняты. И вот тут-то как раз и следовало бы вспомнить, что еще до сочинения апорий и была принята та самая фундамен­тальная посылка: «Бытие и мышление - одно и то же» [97, с. 133]. Она-то и запрещала поиски аргументов за пределами умопостигаемой сферы: «Будь лишь разум судьей многоспорному слову», — таков от основания западной ци­вилизации категорический императив науки в формулировке самого автора по­эмы «О природе» [37, с. 266].

Да откуда же следовало, что все вопросы целостного мира разрешимы в отдельной, весьма незначительной его части?

Во всем подслушать жизнь стремясь,

Спешат явленья обездушить, Забыв, что если в них нарушить Одушевляющую связь, То больше нечего и слушать, - так оценивает рационалистические тенденции Запада геолог, биолог, физик, философ и поэт И.В. Гете [28, с. 353].

Не мир, как он есть, полнокровный и разнообразный, отображает объек­тивная рациональная наука, а мир, лишенный духовности, мир без любви и чувства.

Конечно, материально-практическая отдача науки при этом ее самоогра­ничении резко возросла, рациональное знание стало реальной силой. И уже в трудах Аристотеля, считает П.Я. Чаадаев, был создан «механизм ума, который при помощи своих рукояток, рычагов и блоков заставлял познавательную силу двигаться с поразительной быстротой» [145, с. 127]. Платой было «природо- убийство на пороге науки» [9, с. 154].

...Тем не менее судьбоносный шаг Парменида не был последним. Мир все­го рационального был все еще чересчур широким. Наука захлебывалась от «фактического материала» - того, что раньше было просто жизнью во всех ее проявлениях, она никак не могла навести нужный порядок в этих непокорных,

непонятных и непредсказуемых явлениях. Вслед за рационализацией мира Парменидом последовала его геометризация Галилеем и механизация Декар­том и Ньютоном.

Великий флорентиец Галилео Галилей стал инициатором следующего шага по дальнейшему ограничению изучаемого наукой мира. Из всех чувственно воспринимаемых свойств он признал пригодными для построения строгих ес­тественнонаучных конструкций лишь данные зрительного восприятия, и то не всякого, а только нужного для геометрического отображения мира. «Филосо­фия природы написана в величайшей книге, которая всегда перед нашими гла­зами, - я разумею Вселенную, - но понять ее сможет лишь тот, кто сначала выучит ее язык и постигнет письмена, которыми она начертана. А написана эта книга на языке математики, и письмена ее - треугольники, окружности и дру­гие геометрические фигуры, без коих нельзя понять по-человечески ее слова: без них — тщетное кружение в темном лабиринте» [50, с. ПО]).

Со времен Галилея научный интерес стали связывать только с контурами предмета, его линейно-угловыми параметрами, имея в виду, что дальше из этих геометрических фигур можно будет сконструировать все многообразие мира.

Основоположник точного объективного естествознания потребовал ис­ключить из научного обихода данные о цвете, вкусе, звуках и запахах: «Не думаю, что для возбуждения у нас ощущений вкуса, запаха и звука от внешних тел требуется что-нибудь еще, кроме размеров, форм, числа и медленных или быстрых движений; я полагаю, что если бы уши, языки и носы вдруг исчезли, то форма, число и движение остались бы, но не запахи, вкусы или звуки. Я глу­боко уверен, что без живого существа последние представляют собой не более чем имена, подобно тому как щекотание или зуд не более чем имена, если нет подмышек и кожи вокруг носа» [19, с. 225].

Обратите внимание - недоверие было заявлено не всем органам чувств. Весь набор пространственно-временных характеристик, признаваемых отныне пригодными в качестве исходных данных для объективной науки, может стать вместе с разумом судьей многоспорному слову. Под основание мироздания была подведена прочная естественно-научная база, начался процесс геометри­зации мира.

Итак, запах - это щекотка в носу. Вкус - щекотка во рту, звук - щекотка в ушах, осязание - щекотка на кончиках пальцев.

А тепло? «Стоит удалить живое чувствительное тело, как "тепло" оста­нется пустым звуком» [19, с. 227]. Это функция живого организма. Как могла бы выглядеть функция сама по себе, попробовал представить математик Льюис Кэррол. В его сказке «Алиса в стране чудес» есть чудесный персонаж, чешир­ский котик с весьма странными манерами. Он имел обыкновение приводить в недоумение солидных благопристойных людей тем, что сначала в воздухе воз­никала его улыбка, а потом появлялся он сам.

Но почему нельзя и свет объявить щекоткой в днище глазного яблока? Как улыбка без котика, как щекотка без подмышек, ни вкус, ни запах, ни цвет, ни свет без человека не существуют, это лишь имена наших ощущений.

Так чем же все-таки у Галилея свет отличается от звука, запаха, зуда и щекотки? Если мы сейчас не рассуждаем, то только потому, что за нас все сделали века блестящего научно-технического прогресса. А Галилею думать приходилось, потому что он стоял у истоков, и именно от его личного выбора зависело, каким будет этот грядущий прогресс. И Галилей-то понимал, что и свет можно объявить нашим ощущением, таким же, как запах или щекотка. И он вынужден был находить, выискивать отличия зрения от обоняния и осяза­ния: «Я считаю, что зрение — чувство, превосходящее остальные чувства в пропорции, существующей между конечным и бесконечным, имеющим протя­женность и мгновенным, количеством и неделимым, между тьмой и светом. По поводу этого чувства и всего к нему относящемуся я предпочитаю делать вид, что знаю лишь самую малость, а поскольку довольно долгого времени оказа­лось недостаточно, дабы я мог объяснить и эту малость, или хотя бы намек­нуть на ее объяснение в своих сочинениях, то я обойду ее молчанием» [19, с. 226].

Не хватило времени Галилею в полемическом задоре, и вся причина! Но с тех пор прошло почти четыре века. А времени до сих пор не нашлось. Потому что не там была собака зарыта. Не в гносеологии коренилось главное отличие черно-белого зрительного восприятия от всех прочих, а в прагматике: из форм, воспринимаемых зрением, из простейших элементов, из кирпичиков, я, Гали­лео Галилей, берусь построить все, что, по моему разумению, будет для вас достаточно, а вот из неуловимых ароматов розы, из щекотки и улыбки я этот мир строить отказываюсь. И тоже понятно почему. Экономия усилий, схемати­зация, упрощение ради изготовления того самого рычага, с помощью которого можно перевернуть мир, ради присвоения мира и господства над ним - вот в чем истинная причина выбора.

До Галилея схоластическая наука занималась только умозрительными по­строениями по заповедям парменидовского рационализма и аристотелевской логики, и даже те начала эмпирических исследований, которые можно было найти в трудах самого Аристотеля, Теофраста, Архимеда и Эратосфена, оста­лись невостребованными. Практика, производственная деятельность шла свои­ми путями, наука своими. Можно привести пример из области средневековых наук о земле: ученые писали, а практики - бергманы и штейгеры - знали и де­лали [161, с. 4].

И все же параллели пересеклись, интересы схоластической науки и ремес­ленной техники сошлись на геометрии, которая считала свои задачи, безуслов­но научные, решенными только тогда, когда построение искомых объектов можно было реализовать с помощью инструментов, машин. Эти машины мог­ли быть простейшими, как линейка и циркуль для построения прямой и ок­ружности; немного более сложное механическое устройство нужно было для построения эллипса - два кола и веревка, еще сложнее - для построения ги­перболы - два кола, жесткая линейка и веревка с петлей, скользящей по этой линейке; для вычерчивания спирали и квадратисы, циссоиды и конхоиды конструировались еще более сложные механизмы [35].

Другим традиционным местом встречи была навигация, обслуживавшая торговлю и нуждавшаяся в точных вычислениях положения небесных светил.

Смычка теории и практики произошла по инициативе ученых, которые стали ремесленниками, причем лучшими, чем самые квалифицированные цехо­вые мастера. Галилей своими руками по своим же инженерным разработкам делает первый телескоп, Декарт — первый станок для нарезки и шлифовки линз, ставший вообще первой машиной Нового времени [19; 35; 53, с. 118].

Конечно, можно говорить, что галилеевский выбор черно-белого зритель­ного восприятия в качестве основы будущей опытной науки оправдан всем дальнейшим развитием цивилизации. Да, это так, за все достижения науки и техники мы должны быть благодарны гениальному флорентийцу. А как же с атомной бомбой, которая взорвалась в поэме Парменида? Нет уж, воздавать следует по справедливости, каждому по его заслугам. И в атомной бомбе, и в глобальном экологическом кризисе есть доля и Галилея. Парменид несет ответ­ственность за рационализацию мира, Галилей — за его геометризацию.

Требования Галилея объективизировать субъективные восприятия путем перевода их на язык движений и взаимодействий пространственно­материальных частиц были выполнены последующей наукой, цвет, напри­мер, в конечном итоге получил права гражданства, когда вся гамма цветов ра­дуги была разложена по длинам волны (заметьте - длина, линейная мера, опять-таки геометрия!), когда цветоощущению была отведена роль видимого интервала электромагнитного излучения. И звук нынче волна, колебание час­тиц воздуха, примерно то же получилось и с характеристиками вкуса, запаха, - они тоже конструируются химиками из движений частиц вещества, молекул, воздействующих на нервные рецепторы, расположенные на языке и в носу.

Замысел Галилея именно таким и был — из самых маленьких телец, из кор­пускул, сконструировать все многообразие мира. С помощью бесцветных кор­пускул он задумал смоделировать и восприятие цвета (воздействуя тельцами разного сорта на наши глаза), и восприятие звука (бомбардируя нужными тель­цами в нужном ритме уши), и восприятие запаха (раздражая тельцами слизи­стую оболочку носа), и восприятие вкуса (действуя корпускулами различной конфигурации на рецепторы языка), и восприятие осязания (насылая полчища телец на нашу кожу).

Конечно, сконструированные таким образом цвета будут находиться в том же соотношении с естественными цветами, как протез с живой ногой, равно как и химические представления о процессах вкусового и обонятельного воспри­ятия, механические представления о воздействиях акустических колебаний на барабанную перепонку и о раздражениях кожных рецепторов от прикосновения корпускулярных масс — с живыми прототипами восприятия вкуса, запаха, зву­ка и осязательного ощущения.

Можно ли протезы считать адекватной заменой живым органам? Стран­ный вопрос.

Синтезированные наукой цвета, вкусы и запахи - это вовсе не цвета, вку­сы и запахи. В самом глубоком детстве прошел я нелегкий путь понимания, в чем разница настоящего и поддельного. Голодным было то далекое время вели­

кой войны. Не хватало всего — хлеба, молока, соли. Не хватало и сахара, остро необходимого растущему организму. Вместо него можно было раздобыть саха­рин, был тогда в ходу этот химический продукт, в пятьсот раз слаще сахара. Малюсенькой крупиночки сахарина, едва заметной на кончике ножа, было дос­таточно, чтобы чай в кружке стал сладким-сладким. Заменял ли сахарин отсут­ствующий натуральный продукт? Он не давал ничего, кроме вкуса, или даже - кроме иллюзии сладости. А чем отличается обман чувств от самих чувств? Ну как же, ощущение сладости — это реакция организма, это подтверждение, полу­ченное от соответствующих органов: нужный для роста и развития продукт предъявлен к опознанию, опознан, оприходован и передан для освоения. А ил­люзия - это обман, дезинформация: сигнал есть, продукта нету.

И цифровой звук нынешней электронной музыки - тоже не звук, а иллю­зия. А ненатуральные «цвета» телевизионной картинки? Ведь несомненно же - обжигающе яркие, принизывающие твое ранимое зрение насквозь, до печенок, телевизионные «цвета» настолько же краснее, зеленее любых скромных цве­точков и листочков, насколько сахарин слаще сахара.

А разве нельзя было бы построить ничуть не худшую научную картину мира на цветоощущении вместо контурного черно-белого восприятия? Или на вкусе, на запахе? Кто доказал, что это невозможно? Может, это и было бы по­труднее, но уж не настолько, чтобы с порога отметать подобный вариант по­строения объективной науки.

Но неужели действительно линейно-угловые зрительные восприятия «сами по себе» объективны, а другие не могут быть приведены к знаменателю, обще­му для всех? По-видимому, прав все же Гераклит, говоривший, что если бы мир превратился в дым, мы познали бы его одними ноздрями [25, с. 282].

Черно-белое зрительное восприятие не имеет принципиальных отличий от восприятия цвета, звука, запаха, зуда и щекотки. Ровно на тех же основаниях, как и зуд не существует сам по себе, без человека, воспринимающего зуд, так не существует без человека и цвет, свет, звук и запах. Улыбка чеширского ко­тика без самого котика - чем отличается она от щекотки без подмышек, запаха без носа, света без глаза?

И.В. Гете, чуткая поэтическая натура, бурно возмущался ньютоновской объективацией, отчуждением человека от личного цветовосприятия, нивели­ровкой, обезличиванием собственных, интимных ощущений воздействия мно­гоцветного мира. Его теория цвета [27] построена не на призме и других опти­ческих приборах, а на непосредственных восприятиях мира человеческим гла­зом. И в этой теории цвет без восприятия немыслим так же, как щекотка без подмышек, улыбка без котика.

«Цвет, по словам Гете, - это то, что видит глаз. - Так излагает позицию ве­ликого мыслителя американский математик М. Клайн [50, с. 41]. - Мы воспри­нимаем непосредственно не физический объект, а информацию о нем, которую дают нам наши органы чувств. Они же дают и всегда будут давать не подлин­ное изображение объективной реальности, доступной или недоступной нам, а скорее картину отношений между человеком и реальностью».

Какие опасности ожидают нас, если мы поверим, что свет - это и есть по­ток фотонов или электромагнитное колебание? А вдруг эта научная конструк­ция, одна из научных конструкций, которые можно построить по данному эм­пирическому материалу, рухнет? Что, это немыслимо? Мыслимо, да еще как! Тогда рухнет и весь наш видимый мир, в который мы вжились, и без которого мы себе уже и жизни не представляем! А то, что видит глаз - единственное на­ше окно в видимый мир, и на основании того знания, что дарит нам наш глаз, мы всяких теорий еще понастроим!

Еще Демокрит называл все наши внешние чувства видоизменениями ося­зания [137. Т. 5, с. 65]. И восприятие света есть лишь осязание глазными нер­вами различно вибрирующих световых лучей. То есть это и есть самая что ни на есть щекотка, про которую и в голову не придет утверждать, что она суще­ствует сама по себе, без того, кто испытывает щекотку.

И потому без глаза нет ни красок, ни света, ни тьмы, без уха нет звука [137. Т. 5, с. 82] и, добавим, без подмышек нет щекотки, равно как и без чеширского котика нет котиковой улыбки.

А вот как у суфиев, мудрецов исламского Востока. Не следует забывать, что цвет вина мы воспринимаем вместе с цветом бокала [43, с. 150]. А если этот бокал грязный? Мы не сможем увидеть чистоту жидкости сквозь грязное стекло.

В ньютоновской теории цвета, как и в прочих его теориях и их современ­ных расширениях, не делается даже попытки увидеть цвет вина не через стек­ло бокала! Это касается всего спектра явлений за пределами возможностей для невооруженного глаза: сверхмалые и сверхбольшие объекты (здесь роль бокала играют микроскоп и телескоп), сверхвысокие температуры и давления (термо­метры и манометры), многие явления, вообще ненаблюдаемые невооруженны­ми органами чувств, что-нибудь вроде туманностей, фиксируемых лишь рент­геновскими телескопами, и мы даже в принципе не сможем отличить факт от артефакта, истинную реальность от виртуальной, естественное от искусствен­ного.

И стоило ли вообще так упрощать изначальное мировосприятие, сводить его к какому-то одному проявлению неуловимо текучего, бесконечно разнооб­разного и именно этим прекрасного мира? Почему надо было сначала строить простейшие выхолощенные схемы, чтобы в дальнейшем пополнять их всеми нужными (для чего?) деталями, тем более что на этом пути мы все равно нико­гда не вернемся к тому, от чего ушли?

И может ли быть построена наука о целостном мире на заведомо ограни­ченном материале? Не потому ли распадаются на несвязанные между собой части западные картины мироздания, что связаны они иными, неучтенными ре­альностями? Западная картина - конгломерат, лишенный цемента.

«Когда художники говорят о природе, они всегда подразумевают идею, не сознавая этого отчетливо. И то же случается со всеми, кто восхваляет один только опыт: они не соображают, что опыт есть только половина опыта» [26, с. 405]. Опять парадоксы у И.В. Гете! Придется разбираться. Что значит — опыт есть только половина опыта?

Современная наука получает исходные данные для всех своих дальнейших построений из двух источников — наблюдение и эксперимент. Считается, что в эксперименте исследователь занимает активную позицию по отношению к ма­териалу, в наблюдении - пассивную. Однако и в том, что европеец считает пассивностью, столько активности! Прежде всего, предельно активен выбор — разделение, что следует наблюдать, а что не заслуживает наблюдения.

«Не надо думать..., будто в естественных науках все сводится к наблюде­нию и опыту. Одна из тайн их блестящих методов — в том, что наблюдению подвергается именно то, что может на самом деле стать предметом наблюде­ния», - убежден П.Я. Чаадаев [143, с. 68]. «Только теория решает, что именно можно наблюдать», - приводит В. Гейзенберг слова А. Эйнштейна [23, с. 192]. Вот в чем разгадка парадокса И.В. Гете — опыт есть только половина опыта. Не с опыта начинает опытная наука! Прежде чем приступить к наблюдению, мы должны иметь теорию уже построенной, вопрос лишь за подтверждением тео­рии практикой. Наука решает задачи не на нахождение — только на доказатель­ство!

И вообще, наука принципиально отказывается от рассмотрения всего того, что ускользает от ее методического контроля. «Так создается иллюзия тоталь­ности того познания, под прикрытием которого прячутся общественные пред­рассудки и интересы» [17, с. 70].

Так в чем же, с точки зрения нынешней науки, причина самоограничения объективной науки черно-белым зрительным восприятием?

Существует широкий спектр ощущений по одинаковости или неодинако­вости восприятия одного и того же проявления внешнего мира разными людь­ми. Линейно-угловые зрительные восприятия почти не знают расхождений, а вот цветоощущения уже не столь одинаковы, и уж совсем не сходны у разных людей вкусовые ощущения, что и зафиксировано народной мудростью: «На вкус и на цвет товарищей нет».

А запах? Попробуйте опишите аромат розы! Ведь для описания нам нужны слова. Каждое слово выражает некоторое общее понятие, например, «круглый» есть свойство, общее для всего множества круглых предметов. Для формирова­ния этого множества необходим эталон и эталонная процедура сравнения с эталоном, причем и то и другое должно быть различимым, понятным и дос­тупным любому человеку, иначе понятия, общего для всех, слова, пригодного для общения, для обмена впечатлениями мы не получим. Но попробуйте уста­новить эталоны и процедуры сравнения для ощущений легких, едва уловимых, текучих, эфемерных! Нет уж, во веки веков интимными, личными, непереда­ваемыми останутся запах розы, вкус поцелуя, зов тайги, притяженье полей, да тут только начни, остановиться будет негде, семь верст до небес, да все ле­сом... Все самое главное, тонкое, глубокое, значимое, все кроме того, что бе­решь в руки, маешь вещь, все остается в той сфере, где слова бессильны:

Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь,

Взрывая, возмутишь ключи, — Питайся ими - и молчи [134, с. 25].

По А. Пуанкаре, объективны такие результаты непосредственных воспри­ятий, которые одинаковы для всех воспринимающих субъектов [102, с. 186]. Именно они и оказываются приемлемыми в качестве научных наблюдений. Увы, этим требованиям явно не отвечают ни вкус, ни цвет, ни запах.

Главное здесь, конечно, в требовании массовости и воспроизводимости, предъявляемом к научному наблюдению. Если при сравнении длины предметов А и В, приложенных друг к другу, Иванов и Петров заявят, что А длиннее, чем В, что кончик предмета А высовывается из-за крайней точки В, то и Сидоров и Козлов, и Смит и Рабинович подтвердят это восприятие. И сколько бы людей мы ни опросили, их зрительные ощущения совпадут друг с другом. Дело, стало быть, в возможности узнать у любого, так это или не так. То есть годятся в ка­честве научных данных только такие ощущения, которые доступны каждому обычному человеку, каждому обывателю.

А что делать с такими ощущениями, которые недоступны каждому? Как быть с восприятиями, недоступными обывателю, у которого комфорт и рас­слабленность, массированные индустриальные шумы притупили тонкую вос­приимчивость, изначально дарованную каждому одушевленному творению природы?

Человек прошлого, особенно не принадлежавший к культурному обществу, был избавлен от всех нынешних индустриальных шумов, от помех суетной жизни. Гораздо выше была и его любознательность, стремление познать, по­нять, прочувствовать окружающий мир. Господские дети, замечал в XIX веке профессор А.Н. Энгельгардт, по сравнению с крестьянскими, мало того, что без рук и без ног, они еще и без глаз и без ушей, и сверх того, еще и без головы [150, с. 272].

А на Востоке могучее воздействие на способность человека воспринимать окружающий мир оказывала многотысячелетняя практика медитации, - погру­жения в мир прикровенного и сокровенного, отключения от грубых суетных помех. Конечно, его личные ощущения не могли быть проконтролированы ни приборами, ни обывательскими «объективными», интерсубъективными вос­приятиями, доступными каждому. Наука Запада безоговорочно лишила себя такого могучего источника знания о внешнем мире.

Но и геометризация мира не стала еще пределом самоограничения.

«Школьные годы делают ньютонианцами всех людей на планете. Чуть ли не с молоком матери мы впитываем в нашу духовную плоть три аксиомы Нью­тона, его пространство и время, его закон всемирного тяготения и многое, мно­гое другое» [98, с. 9].

Природы строй, ее закон

В извечной тьме таился,

И молвил Бог: «Явись, Ньютон!», -

И сразу свет разлился [98, с. 9].

вит Галилеем, а реализован Декартом», - пишут Дж. Реале и Д. Антисери [111, с. 208]. Ньютон лишь поставил последнюю точку в этом проекте.

«Вся трудность физики, как будет видно, состоит в том, чтобы по явлениям движения распознать силы природы, а затем по этим силам объяснить другие явления... Было бы желательно вывести из начал механики и остальные явления природы...» [87, с. 3].

И вот, наконец, все выведено. Получилось изумительно гармонично. Ста­ло возможно единым взглядом окинуть всю картину - солнечную систему, звездное небо, мир подлунный и надлунный, взаимопритяжение тел, распро­странение света, динамику приливов и отливов...

И. Ньютон сумел привести к общему знаменателю оба монотеизма — вет­хозаветный иеговистский и античный интеллектуалистический: «Такое изящ­нейшее соединение Солнца, планет и комет не могло произойти иначе, как по намерению и по власти могущественного и премудрого существа. Если и не­подвижные звезды представляют центры подобных же систем, то и они, будучи построены по одинаковому намерению, подчинены и власти Единого...

Сей управляет всем не как душа мира, а как властитель вселенной, и по господству своему должен именоваться Господь Бог вседержитель (Pantokrator).

Ибо Бог есть слово относительное и относится к рабам; божественность есть господство Бога не над самим собой, как думают полагающие, что Бог есть душа мира, но над рабами. Бог величайший есть существо вечное, бесконечное, вполне совершенное; но существо сколь угодно совершенное без господства не есть Господь Бог...

Он вечен и бесконечен, всемогущ и всеведущ, т. е. существует из вечности в вечность и пребывает из бесконечности в бесконечность, всем управляет и все знает, что было и что может быть.

...Мы видим лишь образы и цвета тел, слышим лишь звуки, ощущаем лишь наружные поверхности, чуем лишь запах и чувствуем вкусы: внутреннюю же сущность никаким чувством, никаким действием мысли не постигаем, тем меньшее можем мы иметь представление о сущности Бога. Мы познаем его лишь по его качествам и свойствам и по премудрейшему и превосходнейшему строению вещей и по конечным причинам, и восхищаемся по совершенству всего, почитаем же и поклоняемся по господству. Ибо мы поклоняемся ему как рабы, и Бог без господства, провидения и конечных причин был бы ничем иным как судьбою и природою. От слепой необходимости природы, которая повсюду и всегда одна и та же, не может происходить изменения вещей. Вся­кое разнообразие вещей, сотворенных по месту и по времени, может происхо­дить лишь от мысли и воли существа необходимо существующего» [87, с. 659­661].

Из этого «Scholium generale» - «Общего поучения» Ньютона следует уже все последующее мироустройство - и лапласовский линейный детерминизм, и характер научного объяснения и предсказания («с неотвратимостью солнечного затмения»), и авторитарный стиль управления «в животном и машине» [14],

«Можно утверждать, что на всей физике лежит индивидуальный отпечаток его мысли: без Ньютона наука развивалась бы иначе», — утверждает С.И. Ва­вилов [13, с. 196].

Все эти оценки безусловно верны. И видим мы нынче свой «собственный» мир глазами Ньютона. Ньютоновская картина мира накладывается на все наши личные восприятия.

И когда Кант выражает свой восторг гармоничным устройством звездного неба над головой, то это вовсе не то же самое, что и благоговение пастуха или охотника перед непосредственным восприятием природной красоты — нет, это почтение философа к величию Ньютона, установившего порядок в астрономи­ческой системе, не уступающий по своей слаженности деталей и точности их подгонки самому изощренному часовому механизму [111, с. 135]. Усомниться невозможно: в эмоциях Канта столько доказательств опосредованности его восприятия ньютоновской теорией (бесконечность, периодичность движений, всеобщие и необходимые связи и т. п.) [47, с. 499—501], что сразу убеждаешься, - для этого необходимо досконально знать теорию и вовсе не требуется хотя бы раз в жизни взглянуть на небо и увидеть его таким, как оно есть.

И. Канту нужно было не просто прочитать Philosophiae Naturalis Principia Mathematica, - надо было проникнуться этим гениальным творением до глу­бины души. В нем же не разделяются картина мира и мир сам по себе: ньюто­новский мир - чистейший конструкт! Он строится из хаотического материала, упорядочиваемого человеческим познанием, которое и познанием-то назвать язык не поворачивается, потому что это конструирование. Ньютон не иссле­дователь космоса, а его творец. Прав поэт — явился Ньютон, и сразу свет раз­лился. И увидел Ньютон, что это хорошо, а вот тьма, которая была до него, это плохо.

Механика лежит в основе всех знаний о природе, — начинает И. Ньютон свои знаменитые «Математические начала натуральной философии». Древние авторы рассматривали механику двояко: как науку рациональную (умозритель­ную) и как практическую, к которой относили все ремесла и производства. Но и геометрия античных математиков, если вдумчиво разобраться, - та же меха­ника, ведь она изучает свойства фигур, построенных с помощью механических приспособлений. Вычерчивание круга, прямой линии - задача механическая, геометрия пользуется лишь результатами ее решения. Практическая же меха­ника как наука древних о пяти машинах (рычаг, ворот, блок, винт, клин) по­священа изучению мускульных усилий человеческих и поиску возможностей их увеличения. Рациональную, математическую механику также надо постро­ить как науку о силах - силах природы.

Уже по самой постановке можно предугадать будущие результаты - не­доступное никакому рычагу и вороту усиление человеческого могущества, приращение физических сил человека за счет сил природы.

К тому и сводился лозунг эпохи - пора переходить от episteme (знаю) к techne (умею), или, по-другому, от пассивного созерцательного познания к ак­тивному, наступательному, преобразовательному познанию. Знание - сила! «Программный проект Бэкона - познание мира ради господства над ним - раз-

равно как и в обществе, и многое, многое другое в точной и строгой науке и в научно организованном обществе.

И как после этого усомниться в формуле О. Шпенглера: «Нет естествозна­ния без предшествующей ему религии»? [147, с. 56, 61].

Какой же была религия Ньютона? Профессор кембриджского Тринити- колледжа («Коллегии Святой Троицы») был антитринитарием- унитарианцем, отвергавшим догмат о троичности бога (господь един, но в трех лицах - бог- отец, бог-сын и бог-дух святой), тот самый догмат, за который Мухаммед при­числил христиан к многобожникам. Когда речь идет об управлении миром - никаких трех лиц, трех ипостасей! Абсолютное, единоличное правление, безо всякого разделения властей.

«Природа проста и не роскошествует излишними причинами вещей» [87, с. 502], — настаивает Ньютон, и в этом сразу опознается протестантизм, вспоми­нается Мартин Лютер с его требованиями экономии и бережливости.

И к чему пришли в результате? Вот восприятие строгих физических по­строений А.Ф. Лосевым: «Механика Ньютона построена на гипотезе однород­ного и бесконечного пространства... Неимоверной скукой веет от такого мира. Прибавьте к этому абсолютную темноту и нечеловеческий холод междупланет- ных пространств. Что это, как не черная дыра, даже не могила и даже не баня с пауками, потому что и то и другое все-таки интереснее и теплее и все-таки го­ворит о чем-то человеческом. Ясно, что это не вывод науки, а мифология, кото­рую наука взяла как вероучение и догмат... А главное - все это как-то неуютно, все это какое-то неродное, злое, жестокое... То я был на земле, под родным не­бом, слушал о вселенной, "яже не подвижется"... А то вдруг ничего нет: ни зем­ли, ни неба, ни "яже не подвижется". Куда-то выгнали в шею, в какую-то пусто­ту, да еще и матерщину вслед пустили. "Вот-де твоя родина - наплевать и раз­мазать!" Читая учебник астрономии, чувствую, что кто-то палкой выгоняет ме­ня из собственного дома и еще готов плюнуть в физиономию. А за что?» [67, с. 31].

Но хоть рационализация, геометризация и механизация мира - это конец всем упрощениям, ограничениям и урезаниям? Увы...

Допустим, я согласился, что всё-всё на свете — это движения мельчайших частиц материи, это состояния и изменения физического поля, но не должен ли я буду на навязанные мне состояния, изменения и движения накладывать до­полнительные, все большие и большие ограничения и запреты?

Почему нельзя изучать сложные системы сами по себе (У.Р. Эшби: «Тео­рия сложных систем заключается в том, чтобы найти пути их упрощения» [153, с. 78])? Изначально и я был рожден, и человечество существовало в целостном мире, и целое было реальнее части. Это только западное познание раздробило мир на мельчайшие осколки («Разделяй и властвуй!») и не оставило человеку никакого выбора - если хочешь иметь что-то целое, бери эти части, частицы, и строй из них техническую конструкцию. Целое само по себе не дается, и циви­лизованному человеку нужно много, очень много труда и много, очень много знаний, чтобы получить то, что человеку до и вне западной цивилизации дает­ся просто так.

Почему человек должен изучать только стандартные, обезличенные, уни­версальные объекты и явления? Почему его лишают права воспринимать лю­бой предмет своего внимания в его уникальной неповторимости? Только пото­му что в таком случае мы не сможем организовать множества, классы, общие понятия и оперировать с ними по законам логики, без чего невозможно рацио­нальное использование и управление?

Почему жизнь должна подчиняться требованиям регулярности, постоянст­ва реакции на постоянные воздействия?

Потому что если нет регулярности, то все в этом мире вокруг меня стано­вится непредсказуемым, как же тогда жить, если не знаешь, что ожидать через мгновение! Ну и пусть, ну и ладно, чего же хорошего в предвычисленной, рас­писанной, расчерченной схеме! Хочу с радостью отдаваться живому течению жизни. Что будет, то и будет... Увэй, недеяние, невмешательство в ход естест­венных процессов.

И вот лапласовский детерминизм превратил мир в огромную машину:

«Материализм основан на господстве отвлеченных функций человеческого рассудка, продукты которого проецируются вовне и в таком абстрактном виде абсолютизируются. В особенности отвратителен, и сам по себе и как обезьяна христианства, тот популярный, очень распространенный в бездарной толпе фи­зиков, химиков, всяких естественников и медиков "научный" материализм, на котором хотят базировать все мировоззрение. Это даже не буржуазная, а мелко­буржуазная идеология, философия мелких, серых, скупых, бездарных душо­нок, всего этого тошнотворного марева мелких и холодных эгоистов, относи­тельно которых поневоле признаешь русскую революцию не только справедли­вой, но еще и мало достаточной. Научный эмпиризм и позитивизм, как и все это глупое превознесение науки в качестве абсолютно свободного и ни от чего не зависящего знания, есть не что иное, как подлинная, в точном социологиче­ском смысле, мелкобуржуазная идеология. Этот паршивый мелкий скряга хочет покорить мир своему ничтожному собственническому капризу. Для этого он и мыслит себе мир как некую бездушную, механически движущуюся скотину (иной мир он не посмел бы себе присваивать); и для этого он и мыслит себя как хорошего банкира, который путем одних математических вычислений овладе­вает живыми людьми и живым трудом (иное представление о себе самом не по­зволило бы быть человеку материалистом)» [67, с. 115-116]. Так считает Алек­сей Федорович Лосев, которого, как говорится, не обвинишь в излишних сим­патиях к революции.

Однако и этих жесточайших ограничений оказалось мало, надо было еще обеспечить выполнение требований обратимости (а жизнь не беспокоится об удобстве приложения научных норм о смене знака в уравнении), устойчиво­сти (но разве всегда в природе малые воздействия дают малые результаты?), равновесности (и опять-таки - концы с концами обязаны сойтись только в на­ших научных схемах, в жизни же все сложнее, загадочнее, непонятнее)...

Ну а что же плохого в этой жесткой научной требовательности, в чем же погрешила против истины строгая наука? Разве нет в природе такого фрагмен­та, который удовлетворяет всем этим условиям? Есть, конечно, не в мире же

фантазий живет объективная рациональная наука! Однако в реальной действи­тельности он составляет лишь часть огромного мира. Так в чем же были непра­вы просвещенные китайцы XVIII века, воспринявшие как непревзойденный пример антропоцентрической глупости достижения европейцев, будто бы ус­тановивших простые количественные законы, которым подчиняется природа? [100].

Мир стал поразительно нецелостным. Из него, огромного, безбрежного и бесконечно разнообразного, была выхвачена только одна часть. Наука загнала в схему осколок этого прекрасного мира, оказавшийся наиболее пригодным для схематизации, механизации, обездушивания и обезличивания.

И что же осталось после многих актов урезаний, ограничений и исключе­ний? Если мы выглянем в последнее окошко, то увидим перед собой только... часы.

В представлении Декарта «мир - огромные механические часы, состоя­щие из множества зубчатых колес: вихри скрепляют их так, что, подталкивая друг друга, они дают ход часам» [111, с. 206].

«Почему часы почти сразу после своего появления стали символом миро­вого порядка?» - ставят чисто риторический вопрос И. Пригожин и И. Стен­гере [100].

Часы стали символом того самого космоса, который был выстроен челове­ком по законам Логоса, в то время как первоначальную природу символизиро­вало выражение противоположного характера - «капризы погоды» [99].

Божественно-рационалистическая картина мира прогрессировала при пора­зительном единомыслии между Логосом и Иеговой.

Бог всегда шагал в ногу со временем. «Его разум громыхал громовыми раскатами и эхом отдавался в силлогизмах. Бог мыслил коническими сечения­ми, квадратами, корнями и отношениями и геометризовал как Евклид. Бог предначертал законы Кеплера движению планет, заставил скорость падающих тел возрастать пропорционально времени, создал закон синусов, которому свет должен следовать при преломлении... Бог измыслил архетипы всех вещей и придумал их вариации...», - это высказывание У. Джеймса цитирует М. Клайн [50, с. 241].

Альфонс X, названный Мудрым, король кастильский, острил, что если бы бог посоветовался с ним, создавая Вселенную, он дал бы ему дельные советы [111, с. 77].

В эпоху зарождения новой механики после самых настоятельных реко­мендаций ученых богу стало угодно превратиться в часовщика. Очень дель­ные советы давали ему и Коперник, и Кеплер, и Галилей, и Декарт, и Ньютон...

При Копернике бог устроил Вселенную так, чтобы она была проста в структурном отношении и геометрически упорядочена. Как оправдывал перед многочисленными оппонентами гелиоцентрической системы ученик Коперни­ка Георг Ретик бросающуюся в глаза простоту астрономических построений своего учителя, «почему мы должны отказывать Богу, Творцу природы, в спо­собности, которую мы замечаем у простых часовщиков? Те всегда стараются устранить в механизмах ненужные шестеренки или те, функция которых может

быть с большим успехом выполнена другой шестеренкой после корректировки ее положения» [ 111, с. 75].

В 1596 году, при написании Кеплером «Космографической тайны» всебла­гой и всемогущий господь бог избрал за основу мироздания пять правильных тел - куб, тетраэдр, додекаэдр, икосаэдр и октаэдр [50, с. 88], а в 1609 году при формулировке первого закона Кеплера «всевидящий бог явно отдавал предпочтение постоянной секторной скорости перед постоянной линейной ско­ростью» [50, с. 91].

И Ф. Энгельс был дважды не прав - «индуктивный осел» И. Ньютон ис­ходил в своих «Математических началах натуральной философии» вовсе не из индукции, а из совершенно конкретной картины мира. Идеология потребитель­но-производительного Нового времени просто обязывала считать все сущее продуктом потребления и результатом производства, а то, что произведено, ведь всегда произведено кем-то. Существование творения доказывает сущест­вование творца точно так же, как существование часов доказывает существова­ние часовщика. Творец, бог-часовщик, сотворил мир как гигантский часовой механизм, завел его раз и навсегда, и колесики послушно закрутились, тела безостановочно устремились в своем прямолинейном и равномерном движении туда, куда их направила воля всевышнего, Пантократора, Главноуправителя, предписывающего законы поведения людям и зверям, телам земным и небес­ным.

Вот откуда взялось подозрительное сходство названий - закон в природе и закон в обществе! «Не должно философии... полагать, что мир мог возникнуть из хаоса только по законам природы», — совершенно категорически предосте­регает Ньютон. Эту цитату из «Оптики» Ньютона приводит А. Койре [52, с. 243]).

По о. П. Флоренскому, «закон» этимологически есть «за-кон», это регла­ментация поведения: не переходи за кон, ступай по одной половице, шаг влево, шаг вправо расценивается как попытка к бегству! Все очень просто - Всевыш­ний часовщик разработал единый для всего мироздания свод законов. И сделал это Пантократор по подсказке Ньютона, для Иммануила Канта олицетворяв­шего Разум. И уже неизбежен кантовский вывод о том, что законы природы определяются разумом.

Все трудности ньютоновского священного писания перестают быть труд­ностями, чуть только мы вспомним о часах, о часовом механизме — главном источнике образов и идей новой механики.

Относительно чего сохраняет тело свое равномерное и прямолинейное движение? Если нет никакой привилегированной системы отсчета, то нет и не может быть закона инерции - всегда можно найти такие системы отсчета, от­носительно которых не сохраняется ни равномерности, ни прямолинейности, и утешение, что найдутся и такие системы, относительно которых и равномер­ность, и прямолинейность сохранятся, будет весьма слабым - надо же еще до­казать, что эти системы предпочтительнее. И проблема запутывается до пре­дела.

либо непосредственно из писаний Ньютона, либо из творений Галилея. Моле­кулы были представлены как маленькие, очень маленькие шарики, поток кор­пускул как пулеметная очередь, а электромагнитная волна как волна на глади озера.

И вот химические процессы сведены к физическим, элементарные части­цы вещества начали двигаться по законам механики и электродинамики. Био­логические процессы уже проще оказалось свести к физическим и химическим, социальные — к биологическим и механическим, человеческую стаю предста­вили как множество мельчайших частиц, сталкивающихся в броуновском движении человеческого хаоса вражды и конкуренции.

Во всем стали искать порядок или наводить его при помощи рычагов управления. И суть дела не сильно изменилась от того, что вещественное вы­ражение этих рычагов менялось со временем, что место механического управ­ления заняла сначала гидравлика, потом пневматика и электроника. Часы — они и на жидких кристаллах часы; транзисторы, тиристоры, термисторы - эле­менты все тех же механических управляющих систем.

Ладно бы дело касалось только физической сущности Вселенной — меха­ницизм затронул и общество. «Вывести два или три общих начала движения из явлений и после этого изложить, каким образом свойства и действия всех те­лесных вещей вытекают из этих явных начал», - этот основополагающий принцип философии Ньютона был воплощен в экономике, социологии, психо­логии массового сознания. Манипуляция общественным мнением стала техно­логией после сведения всего многообразия человеческих отношений к двум- трем побудительным началам: похоть, алчность, ненависть.

«Интеллект победил душу, - утверждает О. Шпенглер. - Интеллект, всту­пив на место раннечеловеческой и еще гётевской интуиции, переделал чувст- венно-движущийся образ жизни по своему образу, превратив в механизм» [147, с. 225].

И не случайно интеллигибельный Логос в виде философского Абсолюта нашел свое наиболее точное отображение в ньютоновском ветхозаветном Пан- тократоре. Дух эпохи потребовал именно этого.

Главное все же — понять, что все вышеизложенное есть чистейший пози­тивизм, и в современном точном естествознании ничего иного просто нет. «Декарт - основатель новоевропейского рационализма и механизма, а стало быть, и позитивизма. Не жалкая салонная болтовня материалистов XVIII века, а, конечно, Декарт есть подлинный основатель философского позитивизма. И вот, оказывается, что под этим позитивизмом лежит своя определенная мифо­логия. Декарт начинает свою философию с всеобщего сомнения. Даже относи­тельно Бога он сомневается, не является ли и Он также обманщиком. И где же он находит опору для своей философии, свое уже несомненное основание? Он находит его в "я", в субъекте, в мышлении, в сознании (курсив А.Ф. Лосева — Ю.С.), в "ego", в "cogito"» [67, с. 29-30].

Антропоморфный компонент научных конструкций

В нынешнем обществе господствует убеждение, что наука изучает объек­тивные законы, согласно которым устроен и функционирует внешний мир. И кто бы их ни изучал, они предстанут непредвзятому исследователю всегда од­ними и теми же.

Но с этим невозможно согласиться. В любой научной конструкции всегда отображается облик ее создателя.

Ведь что бы ты ни делал, на всех результатах неизбежен след твоей ин­дивидуальности, как и на всем, к чему ты прикасаешься. Абсолютно неповто­римый дактилоскопический отпечаток...

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,

Боком одним с образцом схож и его перевод [107, с. 471].

Нет в мире двух одинаковых людей, и никто не напишет твою поэму, ни­кто не построит твою теорию. Ни разу еще не бывало, чтобы два геолога по­строили по одному и тому же району одну и ту же карту. В своем творчестве ты всегда выражаешь самого себя. Твоя идея всегда настолько личная, это же часть твоей души! То, что видно со стороны - всегда лишь надводная часть айсберга. А подводная - твои бессонные ночи, блуждания впотьмах, проблески понимания, зарождение идеи, проработка одного, другого, пятого, десятого, сто двадцать пятого варианта на возможно большее число ходов вперед, это твои предыдущие построения, развитием которых явилась и эта идея, твое научное мировоззрение, твое отношение к этому миру, это вся твоя предшествующая жизнь, вся история общества, которое тебя породило.

Именно это самоизображение имел в виду и И.В. Гете: «Всякая философия о природе есть, в сущности, антропоморфизм» [46, с. 435].

Конечно, есть разница между художественным и научным творчеством, но она вовсе не так велика, как это обычно считается. Художник ведет линию в любом направлении и любой конфигурации, как ему подсказывает его ничем не ограниченная фантазия. Ученого ограничивают факты. Он тоже может вести линию какую угодно, но от него требуется, чтобы она прошла через заданные точки.

Если на доске нарисовать три точки, через которые может быть проведена прямая, и спросить у аудитории, какую линию задают эти точки, ответ почти всегда одинаков, — прямую линию. Между тем через те же точки можно про­вести синусоиду, или гиперболу, расположив данные точки на асимптотиче­ском продолжении этой гиперболы, можно нарисовать многие другие линии регулярных графиков, тем более нерегулярных, кусочных, ломаных. Короче гог воря, фактически заданные точки никогда не определят теоретическую конст­рукцию, и элемент выбора, произвола остается всегда. И возможности самовы­ражения при этом беспредельны. Оказывается, за вычетом жестко фиксирован­ных точек весь мир готов отозваться на едва уловимые колебания самых тонких струн твоей души.

И окончательно ли прав Коперник со своей гелиоцентрической системой? Приняв Землю в качестве неподвижной точки отсчета, мы сможем описать

«Закон инерции предполагает абсолютное пространство», - делает окон­чательный вывод Александр Койре [52, с. 259].

А почему «объяснить» в науке означает «построить механическую мо­дель»? Потому что мы не можем разгадать неисповедимую волю часовщика, в наших силах лишь понять результат его действия — устройство часового ме­ханизма, в котором каждая деталь несет строго определенную функцию.

...В литературе приходится встречать много высказываний о том, что появ­ление теории электромагнитного поля, теории относительности привело к отка­зу от механической картины мира. Но вот мнение А. Эйнштейна: «Пусть никто не думает, что великое создание Ньютона может быть ниспровергнуто теорией относительности или какой-нибудь другой теорией. Ясные и широкие идеи Ньютона навечно сохранят свое значение фундамента, на котором построены наши современные физические представления» [114, с. 11].

Да и какая, собственно, разница, если корпускулы, тельца, комочки массы были заменены на фрагменты поля, сделанные, если быть последовательным и отмотать киноленту еще чуть-чуть назад, из того же материала — из черно­белых линейно-угловых исходных данных геометрии и механики? Просто ло­гико-математический вывод ушел немного дальше масс и материальных час­тиц. И то, если покопаться, в фундаменте понятия электромагнитного поля лежит все тот же часовой механизм. Уравнения Максвелла, выражавшие изме­нения действие электричества и магнетизма с изменением расстояния от ис­точника возмущения, базировались на модели, в которой пространство было заполнено колесиками и шестеренками [133, с. 29].

После построения теории относительности всеведущий и всемогущий бог превратился из ремесленника, владеющего умением строить простые заводные механизмы, в математика, владеющего формулой полного описания Вселен­ной, изощренного, но не злонамеренного и не играющего в кости. «В этом смысле теория относительности была продолжением классической физики» [100, с. 282].

В рамках механистической картины мира был выработан Галилеем, а затем окончательно закреплен Ньютоном количественный метод, до которого так и не сумела подняться наука Востока. Дифференциальное и интегральное исчис­ления были разработаны как инструменты решения количественно-физических задач.

Венец механицизма - лапласовский детерминизм: все во Вселенной мож­но вычислить, предсказать на будущее, можно реконструировать прошлые со­стояния и события, если иметь достаточно большие вычислительные возмож­ности и достаточно большой и всесторонний исходный материал. И замена ли­нейного детерминизма на вероятностный детерминизм не вносит принципи­альных изменений в процедуру предсказания с целью управления. Да, каждый погонщик может однозначно управлять слоном, но, увы, не состоянии управ­лять каждым отдельным бараном в стаде. Однако стадом, взятым как целое, как множество, он управляет так же однозначно, как и отдельным слоном.

Редукционизм - стремление свести сложное к простому, все разнообраз­нейшие проявления природы вывести из механических явлений - вытекает

движение светил и в этих координатах. Конечно, для этого потребуется гораздо более сложная кинематика и еще более сложная динамика, но ничего принци­пиально невозможного в том нет. Понятно, что мы должны быть готовы к ог­ромным вычислительным затратам, но вопросы экономии не имеют отношения к объективности. Если, конечно, финансовые соображения не включать в оп­ределение объективности...

«Конечно, — говорил А. Эйнштейн, — экспериментальное подтверждение является тривиальной предпосылкой правильности теории. Но ведь никогда нельзя проверить все» [23, с. 197].

И еще одну степень свободы в научном творчестве следует учесть. Ученые ввели понятие о неточности измерения: любая точка на графике измеренных величин задает лишь приблизительное значение этой величины, и потому ли­ния, отображающая поведение изучаемого параметра, проводится не обяза­тельно через саму точку, а в достаточной близости от нее; гораздо больше внимания исследователь обращает на конфигурацию линии, - она должна быть плавной, а не ломаной, лучше чтобы она была не очень извилистой, и вообще ее следует нарисовать покрасивее!

«Физика представляет собой развивающуюся логическую систему мыш­ления, основы которой можно получить не выделением их какими-либо индук­тивными методами из пережитых опытов, а лишь свободным вымыслом» [149, с. 59], - убежден А. Эйнштейн: «Научная "истина" отличается от пустого фан­тазирования только степенью надежности, с которой можно провести эту связь, и ничем иным. Система понятий есть творение человека, как и правила синтаксиса, определяющие ее структуру» [149, с. 136].

Мы не выводим законы из внешнего мира, а вводим их в него, так считает и И.В. Гете: «Вся моя внутренняя деятельность проявлялась как живая эвристи­ка, которая, признав неизвестное прозреваемое правило, пытается найти его во внешнем мире и ввести во внешний мир» [26, с. 398].

Подобное познается подобным, эта формула уже для Платона была хре­стоматийно очевидной [3, с. 376].

«Все, что знает человек о внешнем мире, он знает только потому, что зна­ет себя», — утверждает и Лев Толстой [132, с. 52].

Мое Я надо признать абсолютно первичным в познании, тем самым, чему уже ничто не будет предшествовать. Только о себе я знаю безо всякого сомне­ния, что я существую, что я это я, а вот существует ли человек, то есть человек вообще, это надо еще установить, и для этого мне надо сначала убедиться в существовании других людей, и лишь потом приступить к реализации очень непростых и очень небесспорных последующих логических операций.

И непонятно даже, как можно возразить против этого фундаментального выбора моего Я в качестве основания для построения всего мира. Доказано, что объективно существует внешний мир, и я существую в этом мире? Кем доказа­но? Аристотелем, Ньютоном, Кантом? Но каждый из них строил свой собст­венный мир на основании своих собственных соображений, настолько личных и настолько разных, что неизбежно возникает вопрос, а можно ли называть это миром в единственном числе? Это отдельные миры Аристотеля, Ньютона и

Канта, и даже если мы найдем в них что-то общее, и провозгласим это общее объективно существующим, то даже и этого будет все равно совершенно не­достаточно, надо еще убедиться, что под этот ранжир можно подогнать миры Лао-цзы, Вивекананды, Фридриха Ницше и моего друга, чукотского пастуха Олелея. А это будет очень трудно, спорно и, самое главное, это будет состав­лять явный результат мыслительного процесса, который из чего-то исходит!

Нет, мой внутренний мир — единственная основа для построения мира внешнего. Как я его воспринимаю, так оно (для меня!) и есть. И тогда критери­ем существования внешнего мира будет его воспринимаемость мною. То есть мы приходим к формулировке Джорджа Беркли: существовать значит быть воспринимаемым (мною!).

Не надо только вносить путаницу, вроде независимого от нас существова­ния каких-нибудь радиогалактик, кварков или динозавров. Или — что же, мол, когда я вижу дерево, то оно существует, а стоит мне закрыть глаза, и дерево пе­рестает существовать?

Нет, конечно, оно существует, но уже не в мире моего непосредственного восприятия, а в мире моих представлений, воспоминаний или теоретических построений, которые, каждое по отдельности или все вместе взятые, не могли бы возникнуть, если бы не базировались на каких-либо предшествовавших им непосредственных восприятиях. Дерево в моих воспоминаниях не возникнет, если я никогда не видел его ранее, и динозавры и кварки не возникнут в моих построениях, если не будет того мира, который я воспринимал и детали которо­го пошли на построение этих абстрактных понятий; мало того, не только дета­ли, но и процедуры, с помощью которых я увязываю их в единое целое, тоже имеют в основании, может, полузабытом или вообще насмерть забытом, не прослеживаемом и неосознаваемом, все равно те же самые непосредственные восприятия. Мои, личные. А если и не мои, а чьи-то, то этот кто-то все равно когда-то возник в моих ощущениях, а если он не возник, то его и не существу­ет со всеми его ощущениями, соображениями, откровениями и открытиями. Для меня. Как и для любого другого. А если они не существуют ни для кого, то кто докажет и кому докажет существование объективного мира или «вещей са­мих по себе»?

Так же как пустота, по Декарту, существует в голове Паскаля [36, с. 47], то и вещи в себе существуют в голове Канта. Это для кантовского Я они сущест­вуют, и то лишь как продукт чудовищно усложненной и изощренной процеду­ры вывода, далеко не общепонятной и общеприемлемой, а для кантианцев они и вообще вторичны, третичны, тысячеричны как продукт кантовского наблю­дения, представления, умозаключения, как продукт доверия лично Канту, кан­товскому восприятию, представлению, умозаключению... В общем, они суще­ствуют точно так же, как и драконы, ведьмы, ад и рай, кварки и радиогалакти­ки, мнимые единицы и пространства четырех измерений.

Каждый из нас живет в своем собственном, собственноручно построенном, предварительно спроектированном, придуманном для самого себя мире. Прав Иисус - царство божие внутри меня есть, вне меня только хаос, как перед пер­вым днем творения, а строится мироздание из первозданного хаоса только по

моему проекту. Не зря и космос в изначальном полузабытом значении — поря­док. Не было бы моего организующего усилия, не возникло бы и порядка в этом безбрежном и неуловимо изменчивом внешнем мире.

И это невозможно отвергнуть. Что-либо сделать я могу только из себя. Из своих впечатлений, наблюдений, убеждений, воспоминаний, из чужих построе­ний, но обязательно принятых мной. И любой другой человек тоже. В любом случае мое Я или чье-то чужое Я будет обязательно стоять в истоках любой науки, философии, религии, представления о мире.

У «объективного» мира всегда есть два родителя, — исходный неупорядо­ченный материал, из которого наше сознание все сотворяет, и сознание, кон­струирующее мир из хаоса. А.Ф. Лосев напоминает о двух древнейших тен­денциях понимания хаоса, как беспорядка и как сырой грубой глыбы, косной материи [72, с. 446]. В обоих случаях это сырье для последующего строитель­ства. Кто же строитель? По Анаксагору, «ум - причина всякого порядка» [74, с. 346]. «Где властвует интеллект, там будут порядок и метод», — утверждал и епископ Дж. Беркли в философском трактате о достоинствах дегтярной настой­ки [5, с. 470].

Затрагивая самые различные темы античной философии, А.Ф. Лосев по­стоянно пользуется термином «конструирование мира».

«Всякая наука, поскольку она - наука, есть не более, как логическое конст­руирование того или иного предмета» [69, с. 69]. «Самое главное - это пра­вильно конструировать действительность и правильно ее конструировать при помощи нашего знания», — такова лосевская характеристика общей направлен­ности платоновской философии [70, с. 34]. «Платон не устает любоваться кон­струируемым им космосом» [73, с. 604].

Конечно, речь не идет о сотворении мира из ничего, это именно наведение порядка в мире, упорядочиваемую материю Платон уподобляет матери, упоря­дочивающую идею — отцу, а их порождение — ребенку [96, с. 453; 66, с. 404].

Но антропоморфизация мира начинается задолго до его логического кон­струирования. Индивидуальный отпечаток несут на себе уже наши самые пер­вичные ощущения.

Один и тот же пейзаж крестьянин воспримет совсем не так, как художник. Опытный корректор сразу увидит в отпечатанном листе десятки опечаток, ко­торых совершенно не заметит обычный читатель [137. Т. 5, с. 79].

Вот я набираю текст на компьютере. На каждой клавише моего пульта обозначены символы из разных шрифтов - красным цветом русские буквы и черным латинские. Когда я печатаю по-русски, то вижу одни красные буквы, когда по латыни - одни черные. Согласно законам оптики оба сигнала доходят до сетчатки на дне глазного яблока, однако красные по моему произволу ще­кочут нервные окончания, а черные не щекочут. Ну какие там еще законы, ка­кая оптика, когда это мой глаз, что хочу, то и воспринимаю, а не хочу, то хоть все нервы ты мне испепели, в упор не увижу. По ньютоновской теории тут все абракадабра какая-то, а по теории Гете все так, как оно и есть в обычной нашей жизни.

Да и с другими восприятиями то же самое. Слух всегда открыт тем звукам, которые нас именно в данный момент особенно занимают. Дирижер может слышать по своему выбору только одну скрипку в звучании целого оркестра. Измученная мать, забывшись в крепком сне, не слышит громкого стука в дверь, но сразу просыпается, как только заплакал ребенок. И если бы человек не обла­дал органом слуха, то, открыв его у других животных, он не имел бы никакой возможности узнать, для чего служит такой орган [137. Т. 5, с. 79].

Как же возникают ощущения?

У самопроизвольно движущегося живого существа с необходимостью воз­никает осязание. Иначе как узнать, туда ли ты движешься, приблизился ли ты к тому, что тебя привлекало, избежал ли опасности? «Животное не может су­ществовать без осязания» [3, с. 446], «это единственное чувство, утрата кото­рого неизбежно приводит животное к гибели» [3, с. 448], - убежден Аристо­тель. Все остальные чувства можно считать вспомогательными, вторичными: «Без осязания не может быть никакого другого чувства» [3, с. 448].

Зрение и слух можно назвать дистанционным осязанием, это как бы ощу­пывание предмета на расстоянии, это предчувствие прикосновения, это пред­сказание - если я подойду вплотную, то смогу ощутить то-то и то-то, и когда я потрогаю, тогда смогу установить окончательно, что это не привиделось мне, не примерещилось, а так оно и есть. Иначе как убедиться, что зрение и слух меня не обманули?

Возможно, сюда же следует отнести и обоняние. Для вкуса, напротив, ося­зание можно считать предшествующим ощущением. Ты увидел, услышал, по­чуял, ты оценил расстояние, подошел, потрогал, и после этого можешь уже взять на язык, проверить, действительно ли съедобно то, к чему ты стремился, в самом ли деле это то, что тебе было нужно?

Итак, все ощущения, осязание прежде всего, являются неизбежным следст­вием подвижности, подвижность же, обязательно самопроизвольная, - следст­вие воли. Воля же есть власть души над телом [137. Т. 6, с. 267].

Следовательно, единственным исходным признаком живого, чувствую­щего, самопроизвольно движущегося существа является наличие души, все прочие производны. Вот откуда отождествление живого и одушевленного в русском языке!

И не только в русском. По латыни тоже anima — душа, animalis — живое, животное, animus — чувство, воля, желание, стремление. У Платона в диалоге «Федон» Сократ, как всегда, задает наводящие вопросы: «Что должно поя­виться в теле, чтобы оно было живым? - Душа, сказал Кебет» [93, с. 66].

И если научные понятия - это средства, которые служат нам для позна­ния внешнего мира, то они должны как-то выводиться из какого-то природно­го, воспринимаемого ощущением, источника. И потому справедливо высказы­вание, приписываемое Аристотелю: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu» («Нет ничего в уме, чего раньше не было бы в ощущении») [4, с. 57].

Только наши органы чувств предоставляют нам возможность ориентиро­ваться в природе, они же являются для нас и единственным окном в природу, и не было бы ощущений, не было бы и познания природы: «Постигаемое умом

имеется в чувственно воспринимаемых формах.... Ипоэтому существо, не имеющее ощущений, ничему не научится и ничего не поймет» [3, с. 440].

Любое понятие формировалось начиная с самого начала, с ощущения. Но чем понятия фундаментальнее, тем более туманными и темными выглядят пу­ти их формирования.

Чтобы выявить их происхождение, нужны не наблюдения окружающего мира, а самонаблюдения, нужно исследование своего собственного внутреннего мира. «Основной метод для психологии - самонаблюдение», — настаивает наш классик педагогики Константин Дмитриевич Ушинский [137. Т. 5, с. 184].

«Всякое психологическое наблюдение, которое мы делаем над другими людьми или извлекаем из сочинений, рисующих душевную природу человека, возможно только при условии предварительного самонаблюдения» (здесь и да­лее курсив К.Д. Ушинского - Ю.С.) [137. Т. 5, с. 184].

И далее о психологической науке: «Она должна начинаться с самонаблю­дений и к ним же возвращаться. Если же она говорит о психологических явле­ниях у других людей, то не иначе, как по аналогии, заключая по сходству в про­явлениях о сходстве причин: путь всегда неверный, если нет для поверки его другого, более точного критериума. Таким же критериумом для психических аналогий является опять самонаблюдение, опять самосознание человека. Если есть что-нибудь, в чем я не могу сомневаться, то это только в том, что я ощу­щаю то, что я ощущаю. Ямогу сомневаться в том, чувствуют ли другие люди подобно мне, соответствуют ли мои ощущения действительному миру, их вы­зывающему, могу даже сомневаться в существовании самого внешнего мира, как сомневался, например, Беркли; могу все принимать за сон моей души, как принимал Декарт, приготовляясь к своим философским исследованиям. Но за­мечая сходство или различие в моих собственных ощущениях, я не могу сомне­ваться в том, что это различие или сходство действительно существует, ибо эти ощущения совершаются во мне самом, мною самим и для меня самого. В этом отношении психология - самая несомненная из наук.

...Существует ли, однако же, какое-нибудь ручательство, что психические явления, наблюдаемые психологом в самом себе, совершаются точно так же и в душе других людей и что, описывая эти явления и анализируя их, психолог создает науку, общую для всего человечества, а не описывает собственные гре­зы, индивидуальные и ни для кого не нужные? Единственное ручательство за­ключается в самосознании того, кто читает эти описания и анализы. Если чи­тающий психологию найдет, что описания верны в отношении тех психических явлений, которые в нем самом совершаются, то эти описания имеют для него полный авторитет. В таком отношении к читателям стоит, впрочем, не одна психология, но все те науки, в глубокой основе которых лежат результаты са­мосознания человека или человечества» [137. Т. 5, с. 185—186].

В глубокой основе естествознания лежат понятия пространства и времени. А теперь давайте проследим, как лежит, в свою очередь, в их глубокой основе самонаблюдение.

Ребенок только что родился. У него есть все, что нужно для познания внешнего мира - осязание, зрение, слух, вкус и обоняние. Есть у него и разум.

Но всего этого еще недостаточно, чтобы он убедился хотя бы в существовании внешнего мира.

Вот он испытывает какие-то осязательные ощущения. Но воспринимаются они чувствительными центрами мозга, и если нерв, проводящий сигнал к го­ловному мозгу от рецептора, расположенного на поверхности кожи, раздражать на любом интервале его протяжения, то в чувствительном центре возникнет то же самое ощущение, как если бы раздражалось нервное окончание. Инвалид с ампутированной конечностью шевелит своими несуществующими пальцами, чувствует всей стопой холод или тепло... Так что не только для ребенка, но и для человека, вполне овладевшего своим телом и своими органами чувств, не так уж и просто — отличить внешнее раздражение от внутреннего.

Вспомним хотя бы Тома Сойера: когда он вдруг понял, что жизненная не­обходимость требует от него затаиться, у него сразу в одиннадцати местах за­чесалось! Никакой же внешний фактор не вызывал в нем этого ощущения! И сравните со своими собственными впечатлениями - разве вам никогда не при­ходилось отмахиваться от несуществующей мухи, когда вы просто почувство­вали, как чешется кожа? А - кольнуло изнутри или укусил комар? Зуд или щекотка?

Сильный удар в глаз вызывает ощущение не боли, а яркого света («искры посыпались»); шум и звон в ушах могут вызываться приливом крови к слухо­вым нервам, ощущение дурного запаха может производить опухоль в слизи­стой оболочке носа, при этом внешние воздействия могут отсутствовать [137. Т. 5, с. 73, 119].

Конечно, когда мы видим, как на голое наше тело сел комар, когда по лицу ползет муха, мы не ошибемся в источнике ощущений. Но ведь бывает и так, что не видно, - темно или нет возможности повернуть голову в ту сторону, где вроде бы зудит... А ребенок вообще не научился еще соотносить зрительные ощущения с осязательными, и когда он видит, как его рука до чего-то дотрону­лась, он не отдает себе отчета ни в том, что это его рука, ни в том, что то, к че­му она прикасается, не принадлежит его телу.

Но есть у человека как у подвижного животного еще одно ощущение, оно внутреннее, - это мускульное чувство, как называет его К.Д. Ушинский. Чтобы управлять сокращениями мускулов, мы должны чувствовать, как мы посылаем волевой импульс и как мускулы сокращаются. И это чувство никак не связано ни с какими нашими внешними ощущениями, с общеизвестными пятью чувст­вами, потому что и человек, лишенный зрения и слуха, всегда отдает себе от­чет в том, двигает он рукой или нет; и осязание здесь тоже не при чем - можно в полной пустоте двигать рукой так, что она ни на что не натыкается, и осяза­ние ничего не может нам подсказать. Еще более очевидно, что к мускульному чувству не имеют никакого отношения ни вкус, ни обоняние.

Так вот, ребенок сначала осваивает собственное мускульное чувство, он на каком-то дне своей жизни начинает понимать, что это он, сам, по своей воле, может двигать своими руками и ногами. А затем, после долгих наблюдений, он улавливает некую закономерную связь ощущений: оказывается, то, чем он произвольно двигает, и то, что при этом он видит - одно и то же, ребенок на­

чинает понимать, что он может двигать рукой и при этом видеть руку. Свое те­ло от того, что не является своим телом, он уже начинает отличать по признаку - подчиняется оно его воле или нет. Поэтому рука - его тело, а кроватка - не его тело.

Но такое разделение мира внешнего и мира внутреннего доступно только самопроизвольно движущимся существам: «Если мы представим себе человека, одаренного зрением, слухом и осязанием, но лишенного возможности мускуль­ных движений, то легко поймем, что такой человек-растение не помещал бы все ощущаемое им нигде вне самого себя, ибо он не мог бы даже узнать, что у него есть тело, отдельное от тех явлений, которые он ощущает, и занимающее место в пространстве между другими телами, а просто испытывал бы различ­ные ощущения как различные свои состояния» [137. Т. 5, с. 339].

И очень будет кстати привести высказывание Анри Пуанкаре, совпадаю­щее с вышеприведенным, как говорится, с точностью до обозначения, хотя французский философ нашего педагога, конечно, не читал: «Для существа со­вершенно неподвижного не было бы ни пространства, ни геометрии; напрасно вокруг него перемещались бы внешние предметы; перемены в его впечатлени­ях, вызванные этими перемещениями, это существо приписывало бы не изме­нениям положения, а простым изменениям состояния; у такого существа не бы­ло бы никаких средств различить эти два рода изменений, и это различие, ос­новное для нас, для него не имело бы никакого смысла» [106, с. 247].

Для полипа, приросшего к скале и не способного самопроизвольно дви­гаться, не может быть мира внешнего и мира внутреннего. Детеныши же под­вижных животных, в том числе дети человеческие, постигают это разделение как свое первое самостоятельное открытие.

...Теперь основная мысль К.Д. Ушинского вполне очевидна, она поможет нам ясно представить образование самых фундаментальных и самых темных понятий естествознания.

У нас есть воля, которую мы используем, чтобы совершить любое движе­ние любым органом нашего тела, и есть мускульное чувство, которое дает нам сведения, совершено или нет это движение.

И чтобы сформировалось осознание пространства, нужно, чтобы к чувству усилия присоединилось ощущение осязания.

Вот мы двигаем рукой, осязание при этом не сообщает нам ничего. Для простоты исключим зрительные ощущения: пусть все это происходит либо в полной темноте, либо со слепым человеком. Если движение не встречает внеш­него сопротивления, значит, оно происходит в пустоте. Но вдруг наша рука ощутила прикосновение, мы наткнулись на какое-то препятствие; делаем вы­вод, что здесь что-то есть. После многочисленного повторения этих опытов по­степенно будет формироваться чувство пустоты в противоположность чувству препятствия, чувству материи. Таким образом, первоосознание пространства было только отрицанием материи. А далее по продолжительности движения между двумя препятствиями само собой появляется понимание расстояния как размера пустоты между двумя материальными предметами, и уже после этого понимание места как отрицания пустоты в границах тела. В конечном счете

создается понятие пространства как пустоты, в которой тела расположены как острова в океане. «Не будь в природе твердых тел, не было бы и геометрии» [101, с. 64].

Понятие беспредельности не возникает само по себе, но стоит лишь задать какие-либо пределы, как сразу возникает вопрос, а что же за ними, и отсюда бесконечность вытекает как отрицание конечности [137. Т. 5, с. 348], о чем, собственно, свидетельствует и сама этимология термина «бесконечность». И она не означает ничего иного, кроме этой возможности, и потому называется потенциальной бесконечностью. Правда, есть в математике, кроме нее, и поня­тие актуальной бесконечности, которая существует сама по себе, вне зависимо­сти от наших процедур построения. Такую бесконечность ввел в математику Г. Кантор.

«Нет актуальной бесконечности, - резко возражает А. Пуанкаре. - Канто- рианцы забыли это и впали в противоречие. Верно то, что канторизм оказал ус­луги, но это было тогда, когда он применялся к истинной проблеме, термины которой были отчетливо определены; тогда можно было продвигаться вперед без опасений» [101, с. 64].

К.Д. Ушинский, предложивший свою интерпретацию понятия пространст­ва, предвидит возможные возражения: «Нам заметят, может быть, что мы по­ступили неосновательно, приписав периоду беспамятного младенчества и от­части даже периоду эмбрионического состояния человека выработку таких от­влеченных философских понятий, каковы понятия о времени и пространстве, которые и до сих пор являются самыми темными в логиках, метафизиках и психологиях. На это мы ответим, что идеи эти именно потому и темны, что первобытны: все первобытное для нас темно. Вырабатывая мало-помалу чув­ство времени и пространства в бесчисленных опытах движений, человек упот­реблял их беспрестанно, и именно это-то беспрестанное употребление так дол­го мешало ему обратить внимание на эти чувства, которые не у многих и дохо­дят до сознания» [137. Т. 5, с. 347].

А дальше построение мира продолжается уже вполне сознательно, после выхода из дословесного этапа личностного развития, но оно все равно не ста­новится для нас намного светлее, так как осуществлялось взрослыми людьми на протяжении всей истории человеческой. Далекое прошлое остается темным вне зависимости от того, рассматриваем мы его в терминах онтогенеза или фи­логенеза, — как первые этапы моего индивидуального или как утреннюю зарю общечеловеческого развития. «Это мы, только мы выдумали причины, после­довательность, взаимную связь, относительность, принуждение, число, закон, свободу, основание, цель; и если мы примысливаем, примешиваем к вещам этот мир знаков как нечто "само по себе”, то мы поступаем снова так, как поступали всегда, именно, мифологически»[85, с. 260].

Итак, представление о протяжении возникает у нас только потому, что мы - существа подвижные. Мы можем воспринять протяжение в том случае, если предмет мы изучаем от края до края, двигая рукой, или перемещая свой взгляд с помощью мускулов глаза по предмету от края до края [137. Т. 5, с. 339; 106, с. 249].

Второе измерение пространства появляется у такого существа, которое может протянуть свои органы не только вдоль фронта, слева направо или на­оборот, а также в глубину, или которое имеет вспомогательные ощущения, со­относимые с механическим движением руки, - ощущения схождения оптиче­ских осей двух глаз или напряжения мускулов, увеличивающих или умень­шающих кривизну глазного хрусталика.

Наше пространство трехмерно потому, что мы сами трехмерны и обладаем способностью двигаться в любом направлении. Если бы мы были двумерными существами, наш мир - видимый и теоретически конструируемый - был бы двумерным. И третье измерение возникло бы у нас лишь в порядке расширения нашей реальности, оно было бы чистейшим научным конструктом вроде объ­ектов «воображаемой геометрии» Н.И. Лобачевского.

И если я с самого рождения после долгих личных опытов усвоил, что что- то может сдвинуться с места, только если я приложу свою силу, и остановиться, если я своей силой остановлю это что-то, то и наблюдая в дальнейшем такие же изменения, совершающиеся без моего участия, я неизбежно буду предпола­гать и там участие такого же деятеля, как и я сам. И это будет даже не антро- поморфизацией явления, а его персонификацией. То есть не человеческое уча­стие я усматриваю по аналогии, а свое личное. Человечество, другой человек — все это возникнет позднее и по той же программе, как и сила во внешнем мире. И тоже пополнит собой внешний мир.

Натяжение лука с силой выбрасывает стрелу, пар в котле оказывает силь­нейшее давление на поршень, есть сила земного тяготения, сила, с которой Солнце притягивает Землю, и внутри атома, и в недрах звезд, везде силы, силы и силы...

Чтобы сдвинуть с места застрявший воз, бросить камень, натянуть лук, че­ловек должен напрячь мускулы, приложить силу. Движущую силу. Ничто на свете не сдвинется с места, если ты не будешь толкать либо тянуть. Вот человек и начал распространять понятие силы все шире и шире. Появилась сила воли, сила воображения, силы душевные... В конце концов он и всей природе стал приписывать старание для преодоления неподвижности и неизменности. Как будто Солнце испытывает напряжение, притягивая Землю [101, с. 92].

В старину движения планет объясняли живущим в каждой из них духом- руководителем (spiritus-rector). Следы персонификации явлений во множестве сохранились в любом языке: Солнце садится и встает, лето проходит, жара на­ступает, дождь идет... Отсюда же и бесчисленные духи, дивы, гномы, плуто­ны, нептуны и юпитеры...

...Наверно, нет более спорного и более туманного понятия во всем естест­вознании, во всей философии, да и просто в жизни, чем понятие причины. А все потому, что решение проблемы искали в области рассуждений, логических умозаключений. Между тем и это понятие появляется на самых первых этапах детского развития, сразу после того, как человек отделил себя от внешнего ми­ра, когда ребенок впервые понял, что это он - сам! - может двигать своими ру­ками и своими ногами.

«Собственно говоря, мы постигаем вполне причину только тех явлений, которых причиною мы сами являемся» [137. Т. 5, с. 333]. И еще: «Мы знаем только одну простую причину явлений - это нашу собственную волю, и пере­носим чувство этой причины в изучение явлений природы, ищем и там такую же простую, понятную для нас причину, но не находим ее точно так же, как и субстанции вещей» [137. Т. 5, с. 335].

И Ф. Ницше находит лишь внутренние основания для введения во внешний мир представлений о причинах [81, с. 231; 83, с. 284]. Вот я принимаю решение вытянуть руку, и рука послушно исполняет команду. И поворот головы есть следствие той же причины, воли человеческой. И в природе, по представлению человека, все так же, — есть какие-то побуждения одних инстанций другим ин­станциям повиноваться их воздействию, и между воздействующими органами и повинующимися возникает причинно-следственная связь.

О власти души над телом писал и Платон, правда, безотносительно к при­чине: «Природа велит телу подчиняться и быть рабом, а душе — властвовать над телом» [93, с. 35-36].

В том, что мы предполагаем во внешних явлениях найти такую же одно­значную причину, как и в своем собственном поведении, нет ничего удиви­тельного, но почему мы так уверены, что она найдется — обязательно найдется! - и там, почему мы убеждены, что вся внешняя природа не заключает в себе ничего беспричинного, и что если мы не находим причины некоторых явлений, то только потому, что плохо искали, недостаточно поработали, и надо непре­менно идти до конца — исследовать, исследовать, исследовать, пока причина не обнаружится?

Увы, «не зная причины ничему, что не сделано нами, мы везде ее предпо­лагаем как необходимую» [137. Т. 5, с. 336]. Потому что иначе наука перестает быть наукой: «Заставьте человека мыслить о явлениях природы - и он везде станет отыскивать причину, а если станет мыслить о самой причине, то дойдет непременно до абсолютной веры в причинность всех явлений, хотя бы во сто раз знал больше явлений без причин, чем явлений с причинами» [137. Т. 5, с. 387].

Возникает сразу два вопроса - зачем нам это надо, и имеем ли мы право рассчитывать на успех? Вот как на первый из них отвечает А.Ф. Лосев: «Ка­жется, только один Аристотель бесстрашно выразил ту, мысль, что все в мире подчиняется одно другому или вытекает одно из другого, что в каждом явлении и даже в каждом понятии можно рассмотреть повелевающего господина и по­винующегося раба» [76, с. 889-890]. «Душа в отношении тела есть господин, а тело должно подчиняться душе, как раб подчиняется господину.... Таким об­разом, весь космос, согласно учению Аристотеля, представляет собою иерар­хию рабовладения» [76, с. 38]. Но если уж речь зашла о бескомпромиссной смелости мысли, то Аристотелю далеко до Ф. Ницше: «"Причину" и "действие" не следует овеществлять, как делают натуралисты (и те, кто нынче следует их манере в области мышления) согласно с господствующей механистической бестолковостью, заставляющей причину давить и толкать, пока она не "задей­ствует". "Причиной" и "действием" нужно пользоваться как чистыми понятия-

ми, т. е. как общепринятыми фикциями, в целях обозначения, соглашения, а не объяснения.... Если мыслитель во всякой "причинной связи" и "психологиче­ской необходимости" уже чувствует некоторую долю приневоливания, нужды, необходимости следствия, давления, несвободы, то это почти всегда симптом того, чего не хватает ему самому: чувствовать так - предательство: личность выдает себя» [85, с. 259-260].

«В причине не имеется ничего, чего нет в действии», — считает Гегель [21, с. 211].

Между причиной и следствием во внешнем мире - та же связь, как и меж­ду моей волей и моим телом, как между господином и рабом, начальником и подчиненным, ведущим и ведомым, приневоливающим и подневольным, как между определяющим и определяемым в логическом выводе, как между аргу­ментом и функцией в математике. А причинно-следственная цепь это всего- навсего вертикаль власти, иерархия господ и рабов, и causa fιnalis есть самый- самый верховный господин, Господь. Пантократор, как называл его И. Ньютон, Главноуправитель, - Логос, помноженный на Иегову.

И теперь второй вопрос - так ли это в мире?

Мы всегда приписываем природе больше порядка, чем его там имеется, и надо удивляться не тому, как возникла вера в причинность, а тому, как она со­храняется несмотря на все потрясения и разочарования.

В ход идет выметание мусора в другую комнату. Когда обнаруживается явление без установленной причины, это называют случаем: «Что ж, это ров­ным счетом ничего не доказывает, это не следствие беспричинности. Просто брак в работе, недоисследованный предмет. Надо было, или - надо будет — ко­пать глубже».

И как бы ни стремился европеец все познать и вызнать, все предугадать и предвычислить, все равно оставались большие области непредсказуемого, не подчиняющегося вроде бы категорическим, не допускающим исключения зако­нам.

В этой ситуации реальность раскладывалась на две составляющие — пове­дение в соответствии с законом и отклонения от него. Дтя отклонений снова разыскивался закон, но опять оставался неподдающийся остаток... И вот этот-то самый последний «сухой осадок» объявлялся случайностью: «Случай — это то, что еще не удалось подвести под физическую формулу (курсив О. Шпенглера - Ю.С.)» [147, с. 225].

Случайность доставила много хлопот европейской философии. «Чем больше старишься, тем больше убеждаешься, что Его Проклятое Величество Случай, - писал Вольтеру прусский король Фридрих Великий, - делает три четверти дел в этом жалком мире» [147, с. 208].

Три четверти - это не так уж и мало. Хотя, конечно, со времен Вольтера и Фридриха наука еще больше потеснила жизнь, вытеснила из нее очередную порцию неожиданности, чуда, радости, откровения и благодати, все же часть мира, не подвластная научному предвидению и управлению, пока что преобла­дает.

Но как жить в условиях неизвестности? Наука и сам вопрос формулирует по-своему, по-научному, разрабатывает алгоритмы деятельности в условиях недостатка информации, воздвигает стройные конструкции теории игр по обра­зу и подобию азартных игр, деловых игр. Конечно, природа не играет в бисер, с одной стороны, но с другой...

Если информации не хватает, ее надо прикупить, - с чисто американской прямолинейностью и деловитостью высказался один крупный заморский спе­циалист по теории игр (Это высказывание американского математика Хитча приводится в книге: [15, с. 102]. Вот так-то, коллеги, если все проблемы в этом рыночном мире решаются с помощью денег, почему бы и главные вопросы бы­тия не решить достаточной суммой долларов?

И все же справедливость требует рассказать и о других подходах к непред­сказуемости. Покорность судьбе проповедовали античные стоики. Безропотно подчинялись они всевластному року, слепой неизбежности, и заставляли себя даже испытывать amor fati, любовь к судьбе. Стоики были готовы к любым жизненным поворотам: «Веди меня, о Зевс, и ты, Судьба, к пределу, каким бы он ни был. Последую с готовностью за вами, а если и замешкаюсь в малоду­шии, то все равно приду в час назначенный» [110, с. 195], - так представлял линию поведения здравомыслящего человека афинянин Клеанф. Римлянин Се­нека усилил этот тезис: «Ducunt volentem fata, nolentem trahunt» [76, с. 193], - согласного судьба ведет, несогласного - тащит [110, с. 195].

Страдательность — вот главная характеристика позиции стоиков. Это ми­норная, унылая философия, потому что кто же готовится к лучшему, - гото­виться надо к худшему! Мужество обреченного - вот истинная философия Стой. Несгибаемыми были стоики перед лицом труднейших испытаний, а к ра­дости оказывались совершенно неподготовленными.

Проще всего решали проблему исламские суфии: «То, что ты называ- ешь"судьбой", в действительности является предположением. Ты просто пред­полагаешь, что должно произойти что-то плохое или хорошее, а то, что случа­ется в действительности, называешь "судьбой". Суфия не стоит спрашивать, является ли он фаталистом, т. к. он не принимает недоказанную концепцию судьбы, которая подразумевается в этом вопросе» [43, с. 99]

...Кроме отмеченных трудностей, стремление представить мир как всеох­ватную систему причинно-следственных связей дает сбои не только на выходе, но и на входе. Как только мы покидаем область самонаблюдения и ступаем на зыбкую почву внешнего мира, так сразу же наша убежденность во всеобщей причинности явлений теряет свою неуязвимость.

Единственный обязательный критерий причинно-следственной связи: при­чина должна всегда предшествовать следствию. Но...

Ночь всегда следует за днем. Значит, день - причина ночи? Вовсе нет. И любому здравомыслящему человеку нетрудно убедиться в этом. Ночь есть темнота, наступающая с исчезновением солнца. Но солнце исчезает и тогда, ко­гда мы скрываемся за стенами дома без окон и без дверей, и когда мы спуска­емся в пещеру; солнце может спрятаться за тучу, за высокий горный хребет; в конце концов солнце может скрыться за луной во время полного затмения, и

наступит тьма посреди дня. Стало быть, не день, то есть время суток между по­явлением солнца над горизонтом и его опусканием за горизонт, есть причина ночи, а движение солнца вокруг земли.

Установление причинно-следственной связи между явлениями - это выве­дение обязательной последовательности: если мы наблюдаем А, то за ним все­гда последует В. И мы, руководствуясь этой всеобщей, не знающей исключе­ния связью, верим и ждем в каждом отдельном случае, что вслед за А обяза­тельно последует В. В общем, мы надеемся, что природа функционирует как часы. Но... Вот мы наблюдаем, как вода, охлаждаясь, сжимается в объеме. Мы ожидаем, что она будет сжиматься и дальше, и дальше... А она, достигнув тем­пературы четырех градусов, отказывается сжиматься дальше, а наоборот, рас­ширяется.

Тяжесть - это свойство тел притягиваться к земле, падать вниз, и мы на­блюдаем подтверждение за подтверждением этой непреложной причинно­следственной связи. А вот воздушные шары взмывают вверх, вместо того, что­бы вести себя по всеобщим правилам. Им закон всеобщего тяготения вроде и не писан.

Но нет, мы не признаем себя побежденными, мы не отменяем установлен­ной закономерной связи явлений. Мы говорим, здесь действует и другая при­чина.

«Произведя сами известное действие, мы вызываем всегда одно и то же яв­ление, т. е., произведя сами какое-нибудь явление и видя, что всякий раз за ним следует другое, мы говорим, что знаем причину явлений, но собственно мы вовсе ее не знаем. Деревенский знахарь, дающий больному корешок с причи- тыванием и пришептыванием, приписывает явление, происходящее затем в больном, отчасти корешку, а больше своим пришептываниям и причитываниям. Но медик, дающий хинин против лихорадки, знает ли он причину прекращения лихорадки? В коре хинного дерева разве нет множества элементов, которые так же нужны для прекращения лихорадки, как и причитания знахаря? Поло­жим, однако, что химии удалось наконец выделить из хинной корки именно элемент, который прекращает лихорадку, но уверена ли химия в простоте своих простых элементов? Может ли быть она вполне уверена в том, что в элементе, выделенном ею из хинной корки и прекращающем лихорадку, все необходимо для произведения этого действия? Таким образом, собственно говоря, мы не можем ни одного условия явлений природы так уединить, чтобы быть убеж­денным, что в этом условии нет ничего лишнего, ничего такого, что не было бы необходимо для проведения известного явления природы. Если же мы не мо­жем этого сделать, то не можем и указать настоящей причины явления, а не только уже постичь, почему и как эта причина вызывает известное следствие» [137. Т. 5, с. 334-335].

Любое явление есть следствие множества причин. И все возвращается на круги своя: post hoc, ergo propter hoc. До того как совершилось событие А, про­изошло много событий, каждое из которых могло быть причиной А. И не так просто исключить какие-то из них, заявив, что уж они-то никак не могут быть причиной. И даже после того как мы исключим явления, несомненно не

имеющие отношения к делу, все равно останется немало и таких, которые в принципе могли бы послужить причиной.

А разве в самонаблюдении не так? Вот я принимаю решение - сжать кулак! А пальцы отказываются сгибаться. Почему? Я начинаю искать. Может, рука за­коченела и перестала слушаться? Может, я не заметил, что пальцам мешает ка­кое-то препятствие, например, когда я прихожу в себя после близкого взрыва бомбы, и меня завалило землей...

И если для неисполнения команды моей собственной воли может быть много причин, о которых я даже и не подозревал до наступления сбоя в этой ранее никогда не изменявшей связи, чего уж говорить о внешнем мире, кото­рый я знаю отнюдь не как свои пять пальцев!

В физике существует принцип взаимоналожения действующих факторов. Каждый из них можно вынести за скобки, сравнить, чем отличается один ре­зультат, когда этот фактор не действовал, от другого результата, когда фактор вступил в действие. Таким образом выявляется воздействие каждого из них по отдельности.

И вот, например, один из очень актуальных аспектов в проблеме при­чинности. Нынче развелось чрезвычайно много астрологов, которые вещают по всем каналам, что расположение небесных светил определяет судьбу человече­скую. Да, многое здесь соответствует действительности, потому что конфигу­рация планет влияет на естественные физические поля, вносит свои корректи­вы в направление и интенсивность «солнечного ветра», что в свою очередь воздействует на погоду, состояние здоровья человека, перестраивает многие клеточные процессы, в том числе и идущие в воспроизводственном аппарате человека, и потому действительно влияет на развитие зародыша и вносит со­ответствующие изменения в окончательный результат — телесную и психиче­скую конституцию ребенка. Но разве это отменяет действие генетического фак­тора, и разве влияние звезд может сравниться по силе воздействия и по своему результату с чудовищно возросшим в наше время влиянием химического за­грязнения среды, с влиянием физических полей индустриального происхож­дения?

Но в проблеме причинности и это еще не вечер: «Так называемый ин­стинкт причинности есть лишь страх перед непривычным и попытка найти в нем что-нибудь известное, поиски не причин, а известного (курсив Ф. Ницше. - Ю.С.)» [81, с. 257]. Что ж, это мы уже проходили: главное требование пред­ставителя западной культуры к миру - предсказуемость событий, для чего не­обходимо выявление закономерности, регулярности, повторяемости явлений...

«Человек так склонен все представлять себе в единственно доступной ему форме движений, что преждевременно облекает в эту форму не только все яв­ления и тела природы, но и свои собственные психические акты, хотя не ощу­щает в своей душе ничего, подобного движению. Ему не довольно знать абсо­лютно, что он ощущает, любит, ненавидит, желает, но он старается, хотя со­вершенно безуспешно, перевести эти акты своей души на математический язык, представить их в форме движений» [137. Т. 5, с. 386].

Причина, зародившись в отношениях между душой и телом, в самой глу­бине человеческой сущности, вырвалась наружу, завоевала весь внешний мир и подчинила его себе и теперь бумерангом возвращается к человеку, с неот­вратимостью солнечного затмения претендуя на свою власть над ним.

И это очень опасно. Ведь если все будет подведено под закономерную причинно-следственную связь, не знающую отклонений и исключений, то жизнь человеческая будет расписана и предписана заранее, и никакой свободы для личных произвольных проявлений уже не останется.

И потому бесконечно прав Ф.М. Достоевский — жизнь это когда ты мо­жешь по своей глупой воле пожить, а когда ты такой возможности лишен, то даже твоя разумность, выгадливая расчетливость тебя не спасет, — тогда это будет убогое механическое существование, но только не жизнь:

«Рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, — делится своими сомнениями подпольный человек, — но рассудок есть только рассудок и удов­летворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно толь­ко извлечение квадратного корня...» [39, с. 421]. «Ведь если мне, например, когда-нибудь расчислят и докажут, что если я показал такому-то кукиш, так именно потому, что не мог не показать и что непременно таким-то пальцем должен был его показать, так что же во мне свободного-то останется, особен­но если я ученый и где-нибудь курс наук кончил?» [39, с. 420].

И далее о человеке: «Да осыпьте вы его всеми земными благами, утопите в счастье с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности сча­стья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, - так он вам и тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает..., чтоб самому себе подтвердить..., что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых хоть и играют сами законы природы собственноручно, но грозят до то­го заиграться, что уж мимо календаря и захотеть ничего нельзя будет. Да ведь мало того: даже в том случае, если он действительно оказался бы фортепьянной клавишей, если бы это доказать ему даже естественными науками и математи­чески, так и тут не образумится, а нарочно напротив что-нибудь сделает, единственно из одной неблагодарности; собственно чтоб настоять на своем. А в том случае, если средств у него не окажется, — выдумает разрушение и хаос, выдумает разные страдания и настоит-таки на своем! Проклятие пустит по све­ту... Если вы скажете, что и это все можно рассчитать по табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так уж одна необходимость предварительного расчета все остановит и рассудок возьмет свое, - так человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь рассудка и настоять на своем!

Эх, господа, какая уж тут своя воля будет, когда дело доходит до таблички и до арифметики, когда будет одно только дважды два четыре в ходу? Дважды два и без моей воли четыре будет. Такая ли своя воля бывает!» [39, с. 423].

«Свобода есть познанная необходимость»? Абсурд! Смирение перед неиз­бежностью, перед неотвратимой судьбой? Да это же и есть омертвление живо­го, отрицание жизни вообще! «Ветру и орлу, и сердцу девы нет закона... Таков и ты, поэт, и для тебя условий нет» [108, с. 312]. Свобода есть отрицание необ­ходимости, это противопоставление своей воли железной бездушной внешней причинности, законосообразности, свобода это преодоление, — преодоление внешних препятствий и своей внутренней немощи. И если немощь тебя одо­лела, если запасы твоей воли исчерпаны, то исчерпаны и запасы жизни. И ста­рость, когда угасает жажда нового, необычного, опасного, когда утрачивается стремление к победе, когда остается все меньше и меньше решимости бросать­ся очертя голову в любые авантюры, когда преодоление препятствий тебе уже не по зубам, — это не возраст, старость это состояние предсмертия. А в общем- то, и не предсмертия, а настоящей смерти. Человек без воли — ходячий труп, только внешне напоминающий живое существо.

Изнашивается не тело человеческое, нет, пока есть воля, воля к власти над собой, над своим нежеланием деятельности и движения, над своими сомнения­ми и неуверенностью, все утраты и болезни — дело поправимое.

И когда ты уже не чувствуешь за собой вечного стремления к смене со­стояний, охоты к перемене мест, то это означает лишь одно — душа оскудела, жизнь пошла на убыль. Менее одушевленное — менее живое.

«Инертная материя, стремящаяся всегда пребывать в том состоянии, в ко­тором она находится, и беспрерывно деятельная душа, непрерывно стремящая­ся выйти из своего настоящего состояния, составляют две совершенные проти­воположности.... Наблюдение заставляет нас признать за материей инерцию, материал движения, а самонаблюдение заставляет нас признать за душой нача­ло деятельности — стремление беспрестанно выходить из своих состояний» [137. Т. 6, с. 362-363].

Причина и свобода — вещи взаимоисключающие: первая служит основани­ем науке, вторая деятельности человека и человечества [137. Т. 5, с. 440].

Достаточно близка к проблеме причины и свободы проблема объяснения и предсказания.

Человеку свойственно стремление к объяснению всего на свете. Понять-то хочется! Как жить в непонятном мире, от которого неизвестно что можно ожи­дать? Не являются в этом смысле исключением среди людей и ученые.

П.Л. Капица приводит аргументы, убеждающие в том, что желание объяс­нить всем любые сложности и тонкости собственной научной работы полезно прежде всего для себя [49].

Ломая голову над тем, как бы понятнее изложить престарелым чиновни­кам - была такая программа ликбеза в Российской империи в начале XIX века - постулат о параллельных прямых, построил неевклидову геометрию Н.И. Ло­бачевский. Чиновникам такая популяризация помогла мало, а вот науке со­служила полезную службу. Д.И. Менделеев и Э. Шрёдингер тоже сделали глав­ные свои открытия, стремясь донести до публики основы химии и квантовой механики. Принцип тут простой: если очень хочешь объяснить другим, то, возможно, и сам в конце концов что-нибудь поймешь.

Есть еще более жесткий критерий достаточности. Его предложил, кажется, А.И. Опарин: объяснять надо так, чтобы даже каждому академику было понят­но.

«С самой ранней юности я испытывал сильнейшее желание понять и разъ­яснить все, что бы я ни наблюдал, то есть подвести все факты под некоторые общие законы», - признавался Ч. Дарвин [34, с. 150], для которого природа вообще представлялась как совокупность законов. Согласно современной точке зрения объяснить явление, объект - значит, подвести его под закон, установить его закономерную связь с другим явлением, объектом [80]. Объяснить закон - значит, подвести его под теорию. Объяснить теорию — значит, подвести ее под более общую теорию. Законы Кеплера объясняют движение планет, закон все­мирного тяготения объясняет кеплеровские законы, теория относительности является объясняющей для ньютоновской механики.

Но при чем здесь объяснение? — может возмутиться читатель. — Разве ме­ханика станет понятней, если мне скажут, что она частный случай гораздо бо­лее непонятной теории относительности?

Дело здесь, по-видимому, в том, что само понятие «объяснение» прошло большую эволюцию. Сначала, конечно, «объяснить» и в науке означало «сде­лать понятным». Было время, когда физики принимали критерий Уильяма Томсона, лорда Кельвина: понять суть явления - значит, суметь построить его механическую модель.

В общем-то, поначалу казалось, что так оно и должно быть. Сущность га­зового давления удалось понять, представив молекулы газа чем-то вроде бил­лиардных шаров, стукающихся о стенки сосуда. Строение атома сразу стало доступным для зримого представления, лишь только в качестве его модели бы­ла выбрана Солнечная система, а та, в свою очередь, стала понятной, когда Солнце вообразили большим шаром, вокруг которого обращаются маленькие шарики - планеты.

Но впоследствии механические аналогии стали пробуксовывать. Передачу на расстояние электромагнитного воздействия Дж.К. Максвелл смоделировал, заполнив пространство колесиками и шестеренками. Что ж, более понятным для публики электромагнетизм стал, но насколько механическая картина ото­бражала физическую (не механическую в данном случае!) суть явления, откуда было взяться надежде, что выводы по «понятной» модели будут подтверждены наблюдениями моделируемого явления? «Если бы такое доказательство кто- нибудь увидел сегодня, то хватило бы и беглого взгляда, чтобы, не колеблясь, выбросить этот труд в мусорную корзину» [133, с. 29]. Ведь при этом Дж.К. Максвел, ни много ни мало, отказался от использования непонятного для непо­священных, подозрительного ньютоновского принципа дальнодействия и вер­нулся к доньютоновским представлениям о том, что действие может переда­ваться только при непосредственном соприкосновении взаимодействующих тел [23, с. 53].

Замена одного явления другим таит в себе опасность ухода в сторону, по­тери сути дела. Например, проблему прослеживания слоев от скважины к скважине, выбора - какой пласт одной скважины соединяется с каким пластом

другой скважины — профессор Ю.А. Воронин пояснял с помощью аналогии, на примере женихов и невест, которые должны подобрать себе подходящую пару. И что с того, что аудитория моментально понимала всё насчет женихов и не­вест? Представляя себе по тому же образу и подобию попарное объединение пластов, она оказывалась дезориентированной. А попытка найти наиболее древний во всех скважинах пласт с помощью процедуры, предназначенной для выявления лучшего спортсмена года среди всех штангистов, прыгунов и про­чих атлетов, приводила к абсурдным результатам.

Сбить с толку такой подменой доверчивую публику - это еще полбеды, хуже, когда неудачные ассоциации заставляют самого автора решать совсем не ту задачу, которую он хотел бы решать.

Кроме того, подобный подход имеет и естественные границы. Далеко не у всякого явления, известного современной науке, есть механические или житей­ские аналогии. Ну какое может быть хотя бы отдаленное подобие соотноше­нию неопределенностей: точно фиксировать в любой момент можно либо ко­ординаты движущегося электрона либо его скорость, но никогда — и то и дру­гое? Разве хоть один из окружающих нас предметов, будь то биллиардные ша­ры, теннисные мячики, яблоки или груши, ведет себя столь странно? Нет, ска­зать, что многие явления, установленные наукой, не имеют аналогии в наших привычных образных представлениях - значит, сказать слишком мало, пра­вильнее будет сказать, что ни одно явление в науке не имеет полной аналогии в жизни, и поэтому лучше не объяснять одно явление с помощью другого явле­ния. «Предполагать, что научное объяснение метафорично, значит, путать на­учную теорию с библейскими притчами», - категорически заявил аргентинский философ М. Бунге.

А на самом деле... Студенту на экзамене достался вопрос о сущности элек­тричества. Я знал, но забыл, божится он перед профессором. Ну хорошо, моло­дой человек, со вздохом соглашается строгий экзаменатор, давайте вашу за­четку, только когда вспомните, объясните мне, потому что я до сих пор понять не могу, что это такое. Коллега по кафедре философии Н.П. Дядя, рассказавший мне этот анекдот, настаивает, что вообще понимание означает сведение сути непонятного явления к чему-то человеческому - соразмерному, доступному, подвластному ему самому. Увы, так оно и есть. Пока я не представлю себя в центре познаваемого мира, он для меня останется чужим, непонятным, подоз­рительным.

Мир не очеловеченный, не пропущенный через себя, не примеренный на себя, человек способен только принять к сведению, а не понять. Но именно это и означает нынешний смысл слова «объяснение». Прими к сведению, нау­чись использовать, и все.

Зачем представитель объективной науки, цивилизованный человек вооб­ще, объясняет явления? Чтобы предсказывать поведение привлекающих его объектов, которые он собирается в дальнейшем использовать в своих целях. Он строит траекторию движения, чтобы выйти на перехват, внести коррективы в ход процесса, повернуть его, изменить.

Наука дает прогноз, только в этом ее прагматическая значимость, она по­зволяет предвычислять события и разрабатывать программу действий с учетом ожидаемых событий. Управление миром — главное стремление западного чело­века, а чтобы управлять, надо предвидеть возможное развитие событий. При выборе активного отношения к миру невозможен иной подход к объяснению и предсказанию.

А как относятся к объяснению Восток, Россия, как относилась Европа до того, как она стала Западом?

Прямо противоположным образом. Если не стремиться к власти над объек­том, не ставить себе целью обязательно изменить его, а стремиться к измене­нию самого себя до полного слияния с предметом своего интереса, то понять — значит, проникнуть в объект, проникнуться им, попытаться взглянуть на мир его глазами. Чтобы понять волка, Фарли Моуэт посчитал необходимым про­жить жизнью волка [79]. Чтобы понять оленеводов, я стал на какое-то время пастухом [122]. А иначе как понять другое? И «другому как понять тебя?» Ес­ли ты будешь подходить к миру не с позиции собственного эгоизма, то и мир воздаст тебе той же щедрой мерой. И неоткуда будет взяться кризисам.

Итак, современный западный термин «объяснение» никакого отношения к человеческому пониманию уже не имеет, объяснить значит суметь использо­вать; для Востока объяснить значит поставить себя на место объясняемого объекта. Ну а все-таки, можно или нет донести до понимания непосвященных научные конструкции Запада?

Решение здесь можно найти только у К.Д. Ушинского. Во всяком случае, добросовестно занимаясь целые десятилетия проблемой объяснения, я так и не смог составить себе ясного представления о том, как же все-таки понять, имен­но понять, а не научиться использовать, какую-либо чужую теорию.

По К.Д. Ушинскому, понять можно только то, что мы сделали сами [137. Т. 5, с. 326], то есть нет проблем в доведении до понимания любознательной публики всего, абсолютно всего, искусственного. Во всей математике, всей технике, кибернетике, радио, электрических машинах и электронных устройст­вах - в том, что сделано человеком, для человека секретов нет и быть не может.

Хочешь объяснить принцип работы двигателя внутреннего сгорания, уст­ройство компьютера или суть спецэффекта - расскажи, как они сделаны, то есть каков был замысел и как его воплощали. Другими словами, объяснение в данном случае - всего лишь изложение процесса производства объясняемого предмета.

И сразу становится ясно, почему так много - непропорционально много! - внимания уделяется в науке восстановлению происхождения любого социаль­ного и естественно-научного объекта. Мы всего-навсего пытаемся представить себя на месте создателя этого предмета! Ну, и раз в предмете, сделанном мной, мне все понятно, то таким обходным маневром удается добиться иллю­зии понимания. Потому что, увы, мы только представляем, что это мы сделали объясняемое, тогда как на самом деле это вовсе не так.

Как Ч. Дарвину могла придти в голову мысль о ведущей роли отбора в эволюции живого мира? «Всякому известны те улучшения, или, лучше сказать.

те видоизменения растительных и животных организмов, которых произвольно достигает человек, подбирая по своему усмотрению те индивиды для продол­жения рода того или другого организма, в которых замечаются какие-нибудь особые свойства, или выгодные в хозяйстве, или вообще почему-либо полезные и приятные человеку. Эти видоизменения растительных и животных организ­мов посредством подбора родителей нигде, может быть, не достигли такого развития, как в Англии, чем, вероятно, следует объяснить, что это важное на­учное открытие, о котором мы говорим здесь, сделано английским ученым. Об­ратив внимание на эти произвольные изменения в растительных и преимущест­венно в животных организмах посредством произвольного подбора родителей, Дарвин задался следующим вопросом: не делает ли того же самого и природа, что делает человек?» [137. Т. 6, с. 249].

Только сильные имеют право на продолжение рода и на продолжение соб­ственного существования, слабые, нежизнеспособные - под нож! Сразу стано­вится понятным, как это должно происходить и в природе: выживают только наиболее приспособленные, менее же приспособленные устраняются; вот вам и руководящий принцип эволюции - в хозяйстве природы все происходит так, как я делаю в своем собственном хозяйстве.

И вполне проясняется смысл критерия У. Томсона: объяснить явление - значит, суметь построить его механическую модель. Это всего лишь частный случай интерпретации К.Д. Ушинского, ведь механика и есть именно то, что делаем мы - мы механику выдумали, и мы можем воплотить задуманное в материале.

Материальный мир для нас понятнее, чем душевный [137. Т. 6, с. 371]. А разве могло быть иначе? Материальный мир - как глина в моих руках, я могу с ним, безответным, сделать все, что захочу, а попробуй только вторгнуться в душевный мир, ты же получишь совершенно непредсказуемые результаты!

В любом другом объекте, по К.Д. Ушинскому, понятного ровно столько, сколько в нем сделанного нами. О том, что сделано не нами, мы можем строить лишь предположения, которые навсегда останутся предположениями. И даже если мы сумеем выполнить полнейшую искусственную имитацию естественно­го объекта, построить такую модель, которая всегда будет в точности следо­вать поведению воспроизводимого объекта, это нисколько не приблизит нас к пониманию его истинного устройства и функционирования. Зубной протез и фаллоимитатор могут отвечать своему предназначению даже лучше своих про­тотипов, но это все же не намного приблизит нас к пониманию сущности есте­ственных объектов.

И видимо, вовремя западная наука именно поэтому фактически отказалась от объяснения как такового, то есть от донесения сути дела до чужого понима­ния, и объяснение было заменено построением адекватной (в нужном смысле) модели. Все это так, и не могло быть иначе, зачем только сбивать с толку до­верчивую публику, подменяя значение термина «объяснение» чем-то совер­шенно иным, к объяснению-то и не имеющему ни малейшего отношения.

В общем, можно заключить, что позиция К.Д. Ушинского практически равнозначна позиции Протагора: человек есть мера вещей; разница между ними

в том, что если у Протагора мерой является человек вообще, то есть все люди вместе взятые, то у К.Д. Ушинского мерой может быть только мое «Я».

И если копать глубже Протагора и К.Д. Ушинского, то мы и придем к по­зиции Востока: объяснить объект — значит, встать на его место, взглянуть на мир глазами объясняемого. Немцы формулируют это очень по-немецки - гру­бовато, зато вполне однозначно: Wenn du in meinen Hosen gesteckt wurdest, - если бы ты был воткнут в мои штаны, русский эквивалент - если бы ты побы­вал в моей шкуре.

Так вот, взглянуть на мир глазами пастуха я могу, глазами волка тоже есть смысл попробовать, а вот глазами вируса, электрона или радиогалактики едва ли. Соответствующим будет и уровень понимания сути объекта или явления.

Окончательно: личное понимание есть установление отношений между моим «Я» и подлежащим пониманию предметом. И тогда одно из двух - либо что я могу сделать с этим предметом (позиция Запада), либо что я могу сделать для этого предмета (позиция Востока).

Для меня понять чужой мир - это перевести его из той системы отсчета, в которой он был упорядочен, в мою собственную координатную систему. Вот только не рухнет ли он при этом, не превратится ли в беспорядочную груду об­ломков? По-видимому, да, и скорее всего, это неизбежно. Именно в том и со­стоит смысл народной мудрости, - чужая душа потемки. Для самонаблюдения моя душа - живая душа, а чужая душа, если наблюдать ее со стороны, отстра­ненно-отчужденно - механизм. И только при стремлении к взаимопроникнове­нию и слиянию возможно взаимопонимание. А просто понимание без взаимо­понимания - фикция.

...Но как же добиться взаимопонимания разным людям, если у каждого — свое собственное мировосприятие, начиная с самых первичных ощущений?

«Ощущения другого индивидуума будут для нас навечно закрытым миром. У нас нет никакого средства удостовериться, что ощущение, которое я выра­жаю словом "красное", есть то же самое, которое связывается с этим словом у соседа.

Допустим, что вишня и цветок мака вызывают у меня ощущение А, а у другого ощущение В, и что, наоборот, древесный лист вызывает у меня ощу­щение В, а у него ощущение А. Ясно, что мы об этом никогда ничего не узна­ем: ибо я буду обозначать ощущение А словом "красное", и ощущение В сло­вом "зеленое", тогда как он первое назовет словом "зеленое", а второе словом "красное". Зато мы будем в состоянии установить, что как у него, так и у меня вишня и цветок мака вызывают одно и то же ощущение, ибо мы оба даем одно и то же название испытываемым в этом случае ощущениям» [106, с. 356-357].

Но даже и это, увы, получается не всегда. Есть люди, которые не раскла­дывают сочную вишню и цветок мака в одну кучку, а молодой лист ивы — в другую. Они будут настаивать, что спелые и неспелые ягоды одинаковы с виду, невзирая на то, что другие станут утверждать, что спелые ягоды красного цвета, а неспелые зеленого.

А ведь именно это и произошло с основоположником точной количест­венной химии Дж. Дальтоном. Когда он приходил из леса с лукошком ягоды,

друзья удивлялись, зачем он собирает ягоды, столь вопиюще различные по цвету? А основоположник удивлялся в свою очередь, почему они называют разноцветными ягоды, столь несомненно одинаковые по цвету?

И таких расхождений в оценке какого-либо проявления природы не столь уж и мало. Во времена Секста Эмпирика было общеизвестно, что «от одного и того же одни переживают желтый цвет, другие - пурпурный, третьи - белый»; сумасшедший, по Еврипиду, видит двойные Фивы и двойное Солнце; для ти­фозного больного мед горький, а для здоровых людей сладкий [125. Т. 1, с. 99, 100, 101].

«Относительно наших собственных аффекций никто из нас не находится в заблуждении, относительно же внешнего субстрата мы все сбиваемся», - де­лает окончательный вывод классик античного скептицизма [125. Т. 1, с. 100].

Но как же мы будем жить вместе, договариваться о каких-либо согласо­ванных, коллективных действиях, если относительно внешнего субстрата мы все сбиваемся?

Ведь человек, как и другие живые существа, есть zoon politicon, общест­венное животное, по Аристотелю. И для того, чтобы общаться друг с другом, мы должны искать, и находить, общее в индивидуальных восприятиях.

Люди выявляют инвариант, то, что является общим для всех, для большин­ства, и этот инвариант закрепляется. А аномалии, нетипичное, отбрасываются. Так как число людей, воспринимающих цвет как Дж. Дальтон, мало, а таких, которые воспринимают не как Дж. Дальтон, много, то диссидентов инакови- дящих постановили по большинству голосов называть дальтониками, а их личное восприятие — индивидуальной аномалией.

Сотри случайные черты —

И ты увидишь: мир прекрасен! [8, с. 106].

Не только отдельные чувственные восприятия приходится человеку под­страивать под какие-то иные, чуждые для него представления; целостные композиции мироздания подвергаются не меньшим личностным трансформа­циям. В конечном счете совокупность представлений человеческих, от про­стейших соединений элементов до полномасштабных картин мира, равно как и все множество понятий и операций, социализируются, то есть схематизируют­ся, усредняются, приводятся к знаменателю, общему для всего социума.

Именно в этом и состоит смысл заявления Фридриха Ницше: «Это мы соз­дали "вещь", "одинаковую вещь", субъект, предикат, действие, объект, субстан­цию, форму после того, как мы - весьма долгое время - занимались уравнива­нием, огрублением и упрощением. Мир представляется наги логичным, потому что мы сами его логизировали» (курсив Ф. Ницше - Ю.С.) [81, с. 257]. И то, что мир науки логичен и упорядочен, совершенно неизбежно, наука не может не быть схематичной, не надо только распространять этот жуткий кладбищен­ский порядок на нашу живую жизнь, от чего и предостерегал нас великий не­мецкий философ.

Далеко не все разночтения удается решить миром. И тогда в ход идет на­силие — сильных над слабыми, большинства над меньшинством. Складывается

система социального принуждения, - насилия в познании мира, в мировосприя­тии!

В обществе появляется идеология, совокупность идей. По А.Ф. Лосеву, греческое слово «идея» происходит от того же корня, что и латинское «видео», русское «видеть» [66, с. 403], это образ, сначала единичный, индивидуальный, потом образец для подражания, для обязательного подражания, стереотип, па­радигма, идеал, норма, юридическая норма, закон.

Возникает совокупность общественных представлений, больше, общест­венная совокупность общественных представлений, она закрепляется традици­ей в передаче от поколения к поколению, то есть оформляется уже в виде куль­туры.

И «объективная картина мира» становится общественно предопределен­ной, культурно предопределенной.

Более того. Представление о мире определяется языком, на котором мы этот мир описываем. Даже разделение всех слов в большинстве европейских языков на две главных категории — существительных и глаголов — уже задает представление о том, что есть вещи осуществленные, застывшие, и есть про­цессы их становления. Однако не у всех народов, не во всех культурах это так, и для значительной части человечества мир не представлен в формах застыв­ших твердокаменных предметов, он гораздо более текуч, более мягок и пласти­чен, и переход от предмета к процессу гораздо более незаметен. Для Л. Ларуша, который стоит на позиции господства человека над природой, основа языка, - переходные глаголы, предназначенные специально для обозначения процессов управления [63, с. 108-109].

Человек, как считает американский лингвист Б.Л. Уорф, сам себя изолиро­вал от мира решеткой концептуального каркаса, заключил себя в интеллекту­альную тюрьму, стены которой возведены структурными правилами языка! [99].

Вот и получается, что любой индивидуум видит мир только в клеточку, воспринимая его сквозь решетку всех тюрем, в которые был заключен отроду — тюрьмы социальной, тюрьмы культурной, тюрьмы интеллектуальной. И абсо­лютному большинству людей так и не приходит в голову ни разу в течение всей жизни, что своими глазами они видят вовсе не то, что есть; они и не дога­дываются, что в их восприятии львиную долю составляет социальная задан­ность, культурная заданность, интеллектуальная (лингвистическая) заданность.

Да если бы дело было только в этом! Групповая, кастовая, корпоративная ограниченность диктуют и соответствующую избирательность восприятия: человек принуждает себя из соображений солидарности видеть мир таким же, как его собратья по группе, по касте, по корпорации; даже мелкие школы в от­дельных научных дисциплинах формируют фильтры, пропускающие одни факты и отвергающие другие. Специалист способен воспринимать только то, к чему он привык, - утверждают исследователи методологии науки, — причем иногда эта полупроводниковая проницаемость доходит до абсурда, и тогда го­ворят о профессиональном кретинизме. В научных спорах никогда не рождает­

ся истина, новые взгляды утверждаются только после вымирания последовате­лей старой теории.

А ведь начиналось все с простейшего, полезного, больше — необходимого - вынесения подобных членов за скобку, с поисков интерсубъективного в раз­нобое индивидуальных человеческих восприятий! И нынче европейская теория познания неустанно стремится забыть об этих изначальных скобках. Конечно, когда «все цивилизованное человечество» отождествляется со всем человечест­вом, - о разных прочих чукчах, русских, о китайцах, индусах, арабах, отстав­ших в развитии, стоит ли упоминать? — тогда у Запада получается все как ему хочется. И европейская картина мира — это мир как он есть, истинный мир, а совсем непохожие на него донаучные домыслы и вымыслы эскимоса или инду­са — это от их необразованности. Вот после того, как у них века хотя бы два- три будет действовать европейская система просвещения, то есть распростра­нения объективного рационального научного знания, когда они станут образо­ванными (по образу и подобию европейца), вот тогда и они прозреют и увидят ту картину, какую надо.

И если космос изначально, у древних греков, понимался как порядок в про­тивопоставлении хаосу, беспорядку, и означал он когда-то государственное устройство и даже военный строй, то человек организовал и небо, и все миро­здание по образу и подобию собственного полиса, города-государства. Таково происхождение космоса в привычном нынешнем «астрономическом» понима­нии. И как территория полиса ограничивалась видимым горизонтом, так и гре­ческий космос был конечным, уютным и обжитым. И только в кромвелевскую эпоху безграничного расширения Запада [147, с. 217-218] могла возникнуть бесконечная вселенная с ее дальнодействием, прямолинейным движением по инерции и холодными безжизненными пространствами, подлежащими преодо­лению и завоеванию в будущих звездных войнах.

А можно ли вообще жить в мире, построенном европейской теорией по­знания?

Как считает историк и философ Александр Койре, «наука подменила наш мир качества и чувственного восприятия, мир, в котором мы живем, чувствуем, любим и умираем, другим миром - миром количества, воплощенной геомет­рии, миром, в котором, хоть он и вмещает в себя все, нет места для человека. Так мир науки - реальный мир - стал отчужденным и полностью оторванным от мира жизни» [Цит по: 100, с. 78].

И у студентов, особенно первокурсников, еще не превратившихся в маши­ну с высшим образованием, всемогущество науки не вызывает больших востор­гов: «Окружающий мир после нескольких лекций вдруг стал до тошноты по­нятным. Я наконец-то понял, почему так неудобно мне в нем, почему люди именно такие и как они такими становятся и что всему виной. Все, во что вери­ли, оказалось чьей-то больной выдумкой, плодом сухих последовательных вы­числений и исследований. И стало понятно, что это не мой мир. Ньютон, Эйн­штейн, Декарт, Галилей его уже давно поделили, а нам осталось лишь родиться и пользоваться готовеньким. Но вот незадача, я стал взрослым и готовенькое начало становиться поперек горла» [112, с. 29].

6 октября 1999 года я проводил в Хабаровском институте культуры семи­нар на тему «Наука и человек». Студентка Лена Сичкаренко делала доклад о светлом будущем человечества на пути научно-технического прогресса. В ее восторженном изображении перед слушателями предстал этакий технократи­ческий рай постиндустриальной цивилизации. Развитие телекоммуникацион­ных систем совершенно меняет социальный облик мира. Ненужным становится транспорт, банковские операции можно совершать не выходя из дому, через монитор компьютера. Internet обеспечит и проведение научных конференций, и медицинскую диагностику самого тяжелого заболевания. Вашим досугом зай­мется специальная отрасль экономики, и заказывать развлечения тоже можно будет по сети радио- и телесвязи. Микроминиатюризация снизит энергетиче­ские затраты, новые источники энергии снимут с повестки дня проблемы сырьевого кризиса. Разработка самых экологичных технологий избавит чело­вечество от кошмаров загрязнения среды.

Я предложил не спорить об осуществимости этих проектов, их социаль­ной и экологической стоимости («Будет ли обещан тот же постиндустриальный рай недоразвитым странам или они будут принесены в жертву прогрессу, будет ли снижено давление сверхпотребления на природу или цивилизованное обще­ство так и не ограничит свои аппетиты?»), я поставил на обсуждение единст­венный вопрос: «Хотели бы вы жить в таком мире?»

Ответом было молчание. Тогда я поставил следующий вопрос: «Почему нет восторгов с вашей стороны?» И наконец, после тяжкого размышления по­зиция была сформулирована: «Да ну ее, такую жизнь... В ней все такое искусст­венное...»

Это мы уже проходили. Нам сконструировали электронного цыпленка «Томогочу» и предложили нашим детям организовать систематическую заботу о нем. Не надолго хватило интереса к такой синтетической «любви» у наших потомков. Тоже быстро поняли - ненастоящее все это. Извращение. Сработали природные русские инстинкты.

А против чего у ресторанов «Макдональдс» в Европе устраиваются пикеты и демонстрации протеста? Против картошки, выращенной по технологии ген­ной инженерии. Она обладает высочайшими вкусовыми качествами, дает бога­тые урожаи, прекрасно хранится, устойчива к болезням и вредителям... У нее целый букет всех мыслимых и немыслимых достоинств. Вот только... есть ее нельзя. Примерно так же, как мир, построенный для нас наукой, предоставляет нам такие возможности, о которых раньше мы не осмеливались и мечтать. Только жить в этом мире нельзя.

Когда же начался процесс выселения человека из его собственного дома?

Для софиста Протагора человек был мерой всех вещей. Затем, после анти- софистической и антипротагоровской деятельности Сократа и его последовате­лей человек был лишен своего эталонного статуса, вещи стали оцениваться чем угодно иным, центр тяжести исследовательских интересов был перенесен во внешний мир, в котором присутствие человека стало сначала необязательным, затем нежелательным, а после и вовсе недопустимым. Наука построила целый мир без учета интересов человека, выселила его из прежнего привычного, об­

житого, уютного мира в мир новый, не спрося, а согласен ли он переселяться. Выбора у него уже не было. Прежний мир перестал существовать. А к переос­мыслению протагоровской гносеологической линии никто так и не обратился.

Так почему же на Западе вера в «объективную» науку победила всех про­чих конкурентов и определила все развитие человечества на протяжении тыся­челетий?

Как укрепляется вера в бога? Представьте, что в храме запечатлены имена людей, которые принесли обет и спаслись от кораблекрушения, и список этот все пополняется и пополняется, доказывая все возрастающее признание боже­ственного могущества. А если бы, пытается представить Ф. Бэкон, были выве­шены и другие списки — людей, которые принесли обет и тем не менее погиб­ли? [12, с. 118-119].

А ведь то же и с нынешней верой в Науку. Мы старательно пополняем список подтверждений правильности давнего своего выбора — овладение энер­гиями, проникновение в глубину материи, изобретение радио и компьютера, достижение всеобщей сытости цивилизованного мира — и вера в науку все расширяется и укрепляется от века к веку. А давно ли начали мы вести другой список: отчуждение человека от природы, от ближнего и от своей собственной души, отравление воды, земли и воздуха, возрастание напряженности, неудов­летворенности, озлобленности? Если бы в храме Науки висели оба списка, мо­жет, вера в разум была бы поколеблена уже задолго до глобального кризиса, и у человечества были бы несравненно большие возможности для маневра на краю пропасти?

И если научная картина мира есть проекция души на землю, то бог есть проекция личной души на небо. И тогда без противоречий воспринимается Ии­сусово: «Царство Божие внутри вас есть». И это внутреннее царство, первич­ное, проектирует себя вовне. То есть царство удваивается, удваивается мир, из внутреннего мира изготовляется его внешняя небесная копия.

Разные оригиналы — разные и портреты. Разные люди — и боги разные. Ксенофан из Колофона: «Эфиопы говорят, что их боги курносы и черны; фра- кияне же (представляют своих богов) голубоглазыми и рыжеватыми» [59, с. 223], «но если бы быки, лошади и львы имели руки и могли бы ими рисовать и создавать произведения (искусства), подобно людям, то лошади изображали бы богов похожими на лошадей, быки же похожими на быков, и придавали бы (им) тела такого рода, каков телесный образ у них самих» [59, с. 222-223]. Хуже того, богам приписывает человек все свои собственные пороки.

«Стоит только полистать хотя бы Гомера, чтобы убедиться не только в ан­тропоморфности античных богов и демонов, но и в их чересчур большой ан­тропоморфности, доходящей до быта, до человеческой повседневности. Эти бо­ги ссорятся, дерутся, ведут себя легкомысленно, если не прямо развратничают, они плохо предвидят будущее и на них ни в чем нельзя положиться. От людей их отличает только вечность и необычайное могущество. Во всем остальном - это самые обыкновенные люди, решительно со всеми их достоинствами и не­достатками» [68, с. 364].

О том же и Фридрих Шиллер: «В лице своих богов человек рисует свой собственный портрет» [146, с. 601].

Абстрагирование и идеализация

Любой реальный предмет обладает бесконечным числом свойств. Но если мы хотим оперировать множествами, то мы должны организовать группу пред­метов, одинаковых по каким-то отдельным существенным для нас свойствам, для чего необходимо отвлечься, абстрагироваться от их различия по другим свойствам, для нас несущественным. Абстрагирование обедняет, обезличивает предмет, лишает его неповторимой индивидуальности, делает «одним из...»

Что же существенно в предмете? Все зависит от наших целей и аспектов рассмотрения. «Для теолога сущность человека есть то, что он имеет душу. Для врача сущность человека есть то, что он имеет тело. Для кухарки сущность че­ловека есть то, что он имеет желудок», - такова точка зрения Фердинанда Шиллера [86, с. 292].

В любом случае человек упрощается до души, до тела, до желудка... И в любой теории то, что выделено под именем человека по свойству «иметь желу­док», будет уже вовсе не человеком, а просто желудком, ибо ничего иного этот класс не содержит по определению. Так что хочешь строгости и практической эффективности - мирись со схематичностью.

Но мало того, что объекты при построении теории подвергаются упроще­нию, схематизации, то есть уменьшению их сходства с полнокровной реально­стью, — они наделяются такими свойствами, которыми не может обладать ника­кой реальный предмет.

Конечно, любая естественно-научная теория основана на законах, выводи­мых из эмпирии. В то же время непосредственно наблюдаемые данные обычно не позволяют сформулировать какой-либо закон. Действительность, взятая «в чистом виде», обычно настолько сложна, хаотична и незакономерна, что для построения теории ее приходится деформировать.

Процедура была названа идеализацией, она создавала идеальные, нереаль­ные объекты. Правда, потом это требование было ослаблено; было признано, что только теория высокого уровня оперирует идеальными, ненаблюдаемыми объектами; теория же, объекты которой соответствуют наблюдаемой действи­тельности, есть теория более низкого уровня, эмпирическая. Наиболее извест­ный пример идеализации - тела, фигурирующие в небесной механике, это точ­ки, обладающие массой, но лишенные объема. Ясно, что на самом деле так не бывает, масса должна быть сосредоточена в некотором объеме, и он может быть каким угодно, только не нулевым. То же относится и к абсолютно твер­дому телу, абсолютно черному телу...

В представлении каждого, кто видел кристаллы, их огранка идеально пра­вильна. И все же это лишь поверхностное впечатление. При любом мало- мальски внимательном изучении оказывается, что кристаллов без отклонений от правильных геометрических форм не существует. Тем не менее в теории

кристаллографии за основу принимаются именно эти идеализированные фор­мы, без отклонений.

Идеализируя, мы должны не только отвлекаться, абстрагироваться от всех несущественных, случайных, не относящихся к делу деталей. Можно было бы, например, устроить проверку, действительно ли у всех реальных треугольников - деревянных, пластмассовых, металлических - сумма углов равна ста восьми­десяти градусам. Но делать этого никто не будет, потому что если бы мы и по­лучили какой-то иной результат, все равно источник расхождения мы искали бы в дефектах самих измеряемых фигур, неточности замеров, в ошибках вы­числения - в чем угодно, только не в идеальном треугольнике как объекте гео­метрической теории. Именно такие объекты позволяют нам устанавливать за­кономерности, выводить неочевидные следствия, выявлять необходимые логи­ческие связи между несвязанными, казалось бы, вещами. Оперируя конкретны­ми, реальными предметами, ничего этого мы бы сделать не смогли.

О роли идеализации очень выразительно сказал Галилео Галилей: «То, что происходит конкретно, имеет место и в абстракции. Было бы большой неожи­данностью, если бы вычисления и действия, производимые абстрактно над чис­лами, не соответствовали затем конкретно серебряным и золотым монетам и товарам. Но знаете ли, синьор Симпличио, что происходит на деле и как для выполнения подсчетов сахара, шелка и полотна необходимо скинуть вес ящи­ков, обертки и иной тары; так и философ-геометр, желая проверить конкретные результаты, полученные путем абстрактных доказательств, должен сбросить помеху материи, и если он сумеет это сделать, то уверяю вас, все сойдется не менее точно, чем при арифметических подсчетах» [18, с. 161].

В небесной механике с планет мановением руки «скидывают помеху мате­рии». Нетрудно представить, как можно «скинуть вес тары и помеху материи» и в случае с реальными кристаллами, - обнаруженные выбоины, бугорки, же­лобки, царапины, валики, искривления следует спрямить, чтобы получить иде­альную геометрическую форму.

Математическое естествознание населило мир призраками. Зато на обрат­ном пути к конкретной действительности, при все большем и большем расши­рении и пополнении, теория охватывала многочисленные классы объектов и явлений и приводила к эффективным, неожиданным практическим результатам. В том и состояла суть «великого шага в сторону и обобщения» (выражение Р. Фейнмана).

Хитростями разума назвал Г.В. Гегель этот типичный прием науки. Чело­век «вдвигает» между собой и объектом другой объект - орудие, средство, тео­рию - и заставляет его работать на себя. В своих орудиях человек обладает властью над природой, при этом средство есть нечто более высокое, чем цель, настаивает Г.В. Гегель [116, с. 56]. Главный театр военных действий пере­мещается в этот мир придуманных конструкций, все общение ведется ныне на языке теории.

Итак, естественно-научная теория не относится непосредственно к самим фактам действительности, а только к идеальным пределам, которые мы мыс­

ленно ставим на их места, заменяя таким ооразом непосредственные данные придуманными моделями.

Если в геометрии Евклида все фигуры строятся из точек, а точка - это «то, что не имеет частей», процедуру идеализации можно свести к последователь­ному уменьшению размеров реальных пространственных объектов до такого предела, меньше которого уже ничего быть не может. Такой объект не может делиться на части - часть ведь должна быть меньше целого.

И все же тут ничего необычного придумывать не пришлось, так себе, обыкновенная экстраполяция. А вот в механике конструирование теоретиче­ского объекта - тела, предоставленного самому себе - потребовало изощрен­ной, прямо-таки дьявольской изобретательности.

Все наши непосредственные наблюдения убеждают нас в том, что движе­ние любого тела на земле замедляется вплоть до полной остановки. Тем не ме­нее мы считаем полной очевидностью утверждение об инерции - самое пара­доксальное высказывание, противоречащее здравому смыслу, совершенно не­приемлемое для мыслителей античности и Средневековья.

«Для греков, равно как и для средневековых мыслителей, идея, согласно которой некоторое тело, будучи однажды приведенным в движение, будет все время продолжать двигаться, представлялась, очевидно, ошибочной и даже аб­сурдной», - пишет А. Койре [51, с. 130].

Наиболее отчетливо устанавливается процесс идеализации в «мысленном эксперименте» Галилея. «На плоскости наклонной движущееся тело самопро­извольно опускается, двигаясь с непрерывным ускорением,... на плоскости, поднимающейся вверх,... движение непрерывно убывает, так что в конце кон­цов вовсе уничтожается. Добавим еще, что, кроме того, в том и другом случае возникает различие в зависимости от того, больше или меньше наклон плоско­сти, причем при большем наклоне имеет место большая скорость, и наоборот, при поднимающейся плоскости то же тело, движимое с той же силой, продви­гается на тем большее расстояние, чем меньше высота подъема. А теперь ска­жите мне, что произошло бы с тем же движущимся телом на поверхности, ко­торая не поднимается и не опускается?» [18, с. 119].

Вопрос чисто риторический, так как ответ уже предопределен — на гори­зонтальной плоскости не будет ни ускорения, ни замедления, движение оста­нется равномерным.

При построении фундаментальной модели, призванной служить основани­ем разветвленной теории, недостаточно «скинуть вес тары», или отвлечься от «привходящих», «случайных помех», другими словами, от несущественных факторов. Гораздо труднее отказаться от учета факторов существенных.

Первым ученым, отважившимся на отвлечение от существенных факторов - сопротивления среды («Я хочу также, чтобы вы отвлеклись от сопротивления, оказываемого воздухом своему разделению...» [18, с. 118]), трения и любых прочих сил - и был сам Галилей, сформулировавший свой закон инерции. И вот теоретический объект механики сконструирован - отныне это тело, на которое не действуют никакие силы, - ни тяготение, ни сопротивление воздуха, ни тре­ние, или, другими словами, это тело, предоставленное самому себе. Чистейшей

воды фантастика, если бы за ней не стояла строгая и логически безупречная процедура построения.

Не меньше проницательности потребовалось Дж. Дальтону, чтобы на ос­нове закона простых кратных отношений весовых количеств веществ, всту­пающих в реакцию, сконструировать понятие молекулы, послужившее базовым теоретическим объектом для всей химии; Г. Менделю, чей закон комбинирова­ния наследуемых признаков привел в конце концов к введению понятия гена, атома наследственности, на основе которого и было построено все грандиозное здание нынешней генетики.

Но особенно драматичным оказалось введение теоретического объекта — «луковичного лепестка» модели А.Г. Вернера- в геологию [167, 168, 169]. В ироническом пересказе противников А.Г. Вернера фундаментальная модель геологии выглядит следующим образом: «По всему пространству земного шара те же непрерывные слои лежат один на другом в правильном порядке наподо­бие лепестков луковицы» [128, с. 292].

Проанализируем, как строился этот объект на основе идеализации, осво­бождения от «помех материи» и отвлечения от существенных факторов.

Началось, конечно, с потребностей чисто практических. Для установления закономерностей в распределении полезных ископаемых требовалось прежде всего нанести имеющиеся данные о горных породах на географическую карту. Первые высказывания о возможности использования карт для этой цели совет­ский историк геологии А.В. Хабаков находит у Герона Александрийского. Во второй половине XVIII века появляются площадные карты распространения и границ отдельных пород. И наконец, на рубеже XVIII и XIX веков появляются настоящие геологические карты, на которых отображается распределение стра­тифицированных, залегающих один на другом, комплексов пород.

Несмотря на кажущуюся простоту и самоочевидность решения, перейти от изображения распространения типов горных пород к нанесению слоистых толщ, именно здесь и кроются главные теоретические трудности и тонкости. Конечно, карта распределения горных пород не предоставляла почти никаких возможностей для выявления закономерностей в распределении полезных ис­копаемых (как известно сейчас, закономерности в поведении некоторых компо­нентов различны для разных слоистых толщ, и выявить их, не отделив одну толщу от другой, чересчур сложно, не менее сложно, чем построить траекто­рии движения планет в системе, в которой за начало отсчета, за нулевую точку принята Земля). Конечно, наблюдения в областях развития слоистых пород сразу показали, что изменение свойств (в том числе и содержаний полезного ископаемого) вдоль слоя происходит гораздо медленнее, чем поперек, что про­тяжение любой залежи вдоль слоистости гораздо больше, чем поперек.

«Первые исследователи были так поражены громадным горизонтальным протяжением однородных пород, что слишком поспешно составили мнение, будто весь земной шар окружен рядами различных формаций, расположенных вокруг ядра планеты, подобно концентрическим слоям луковицы» [61, с. 126­127]. Ч. Лайель, конечно, прав, как бы далеко ни простиралась залежь, она всегда имела ограничения сбоку. Наблюдение неизбежно приводило к выводу,

что слой - это тело, длина и ширина которого много больше толщины. Каким образом отображать в теоретических конструкциях, в моделях природные фе­номены с явно выраженной тенденцией? Стараться строго следовать наблюде­ниям, стремясь к фотографически точному отображению объекта, не допуская преувеличений, искажения действительности, или пойти на явное нарушение соответствия, доведя до крайнего выражения самую характерную черту?

Можно усмотреть много общего в разрешении этой дилеммы в геологии и в физике.

В механике Аристотеля анализируется поведение того же объекта, что и в механике Галилея-Ньютона - движение тела, «предоставленного самому себе». Будем параллельно анализировать и поведение геологического объекта — рас­пространение «слоя самого по себе».

Итак, у Аристотеля: любое тело, предоставленное самому себе, стремится к состоянию покоя. Так же безукоризненно решают аналогичную проблему и геологи, не согласные с Вернером, - слой они определяют как тело, которое тя­нется в длину и ширину много дальше, чем в толщину. Возразить невозможно: никакое тело не движется бесконечно долго, в какой-то момент оно останавли­вается, никакой слой не тянется бесконечно далеко, где-то кончается и он. Но, как справедливо утверждает философия естествознания, слишком хорошая мо­дель бесплодна. Что полезного можно извлечь из приведенных физической и геологической моделей, какие далеко идущие, практически эффективные науч­ные конструкции можно основать на них?

Исследуя творческий метод Ньютона, С.И. Вавилов пишет: «Многие этапы истории науки сопровождались сознательным закрыванием глаз до поры до времени на группы фактов и целые области явлений, усложняющих задачу» [13, с. 53]. Закроем глаза на то, что все тела в конце концов останавливаются, все слои где-то заканчиваются. Это приведет к формулировкам: «Тело, предос­тавленное самому себе, стремится сохранить свое равномерное и прямолиней­ное движение»; «слой сам по себе стремится к неограниченному распростране­нию в длину и ширину».

Геологи, не принимающие это определение слоя, конечно же, правы. Но это - правота Протагора, утверждавшего, что окружность касается прямой не в одної! точке[2, с. 106]. Процедура же конструирования А.Г. Вернером теоре­тических геологических объектов выглядит безукоризненной. Ведь от наблю­дения реального «громадного горизонтального протяжения» слоев до идеализа­ции - протяжения через весь земной шар - всего один шаг, напрашивающийся сам собой. Если и есть в науке другие примеры столь же блестящей идеализа­ции, то они связаны с именами таких гигантов, как Евклид, Галилей, Ньютон.

А что касается несоответствия действительности, то ведь мы закрывали глаза не насовсем, а до поры до времени. Будем действовать методом последо­вательного приближения к действительности. Построив исходные модели дви­жения «тела самого по себе» и распространения «слоя самого по себе», на сле­дующем шаге вспомним про «целые области явлений, усложняющих задачу».

«Если на тело не действует никакая сила, оно сохраняет состояние покоя или равномерного прямолинейного движения». Эта формулировка известна

всем, имеющим хотя бы незаконченное среднее образование, так звучит закон инерции Галилея-Ньютона.

А вот другая формулировка: «А по сему под именем слоя можем разуметь все пространство однородной объемлемости земного состава, коего две сторо­ны, большей частью почти параллельные, распространяются в длину и ширину на неизмеримую даль, ежели они не прерываются долинами и плоскими углуб­лениями». Так А.А. Иовский, излагающий взгляды А.Г. Вернера, определяет понятие слоя [44, с. 3]. В это определение необходимо добавить еще и такие разновидности боковых ограничений слоя, как изменение состава пород вдоль слоя, срезание его несогласиями — разломами и размывами - но принцип под­хода уже достаточно ясен.

Итак, что мы выиграли в результате обходного маневра? Прежде всего, удалось ввести понятие сопротивления среды (в механике Аристотеля оно не имело никакого смысла), вообще понятие силы как всего того, что нарушает равномерное и прямолинейное движение тела; удалось ввести понятие несо­гласий как всего того, что прерывает распространение слоя. Другими словами, уже на следующем этапе после «великого шага в сторону» удалось отобразить всю многогранную действительность.

Тем не менее построения А.Г. Вернера были раскритикованы, осмеяны и отвергнуты в явной форме, хотя неявно каждый геолог в своей повседневной деятельности не мог и не может до сих пор обойтись без использования «луко­вичной модели».

Автора «луковичной модели» обвинили в том, что он не заметил (проигно­рировал, не сумел предвидеть и т. д.) разломов, размывов, других явлений мно­гогранной геологической действительности, в том, что его модель слишком проста, наивна, поспешна, что она опровергается даже в горах поблизости от кафедры А.Г. Вернера, докуда саксонский профессор, не большой любитель путешествовать, по-видимому, так и не добрался.

Но с тем же успехом можно обвинять Галилея и Ньютона, не заметивших (проигнорировавших, не сумевших предвидеть и т.д.) тяготения, сопротивления среды, магнетизма, электричества и всех других многогранных черт физиче­ской действительности при формулировке закона инерции. Модель, описываю­щая поведение теоретических объектов, вовсе не предназначена для того, что­бы отражать все черты реальной действительности. Она и обязана быть про­стейшей (если угодно — наивной, примитивной). От нее требуется лишь, чтобы она позволяла охватывать всё многообразие при своих дальнейших усложнени­ях и дополнениях, для которых она должна играть роль надежного фундамента.

Да, многие факты не укладываются в модель луковичных лепестков. Но это так же справедливо, как и то, что замедление движения тела в сопротив­ляющейся среде не укладывается в галилеевско-ньютоновский закон инерции. Однако закон инерции, пополненный понятием о сопротивлении среды, позво­ляет полностью описать движение любых реальных тел в любых реальных сре­дах.

Вернеровская теория слоистого строения Земли неотличима в этом смысле от галилеевско-ньютоновской механики. Любые отклонения поведения слоев от

требований луковичной модели определяются как несогласия. Если многие яв­ления и не соответствовали исходной модели, то они вписывались в модель, пополненную понятием несогласий. Более того, так же, как и силы в механике, несогласия в геологии могли быть введены только на основе исходной модели — как отклонения от нее. Ведь для определения отклонения, аномалии надо сна­чала определить понятие нормы, эталона: если отклонение - то от чего, если аномалия - по сравнению с чем?

«Чтобы существовала синкопа, должен существовать такт», - настаивает Ш.А. Губерман [30, с. 133].

Без принятия закона инерции в качестве фундамента механики было бы крайне затруднено введение понятия силы. Конечно, найти выход удалось бы и безо всякой инерции. Если время определяется через какой-то эталон, про­странство - через свой эталон, чем хуже сила? Разве нельзя было бы выбрать подходящую пружину в качестве эталона силы, и для измерения всех прочих усилий сравнивать их с избранной мерой? Отчего же нельзя, вполне можно... И работу, и потенциальную энергию, и мощность, и любые другие физические понятия можно эталонировать, не утруждая себя выводом одного из них через другие.

Вот только порядка в нашей теоретической системе не было бы в этом слу­чае никакого, да и самой системы, вообще-то говоря, тоже. Была бы россыпь, свалка отдельных предметов, не обнаруживающих необходимой логической связи.

Так же и в геологии. Можно ввести самостоятельные, ни от кого и ни от чего не зависящие понятия разлома, размыва, жилы, массива, и т. д., и т. п. Но можно сделать и по-другому. В вернеровской луковице, или в согласном ком­плексе стратиграфических подразделении, как они определены в моих книгах и статьях, единственным разрешенным отношением признается соприкосновение данного подразделения с нижележащим, непосредственно более древним, и вышележащим, непосредственно более молодым. Назовем такое отношение со­гласным, или просто согласием. Тогда естественным будет считать не­согласием, несогласным отношением соприкосновение данного подразделения с чем угодно иным - с жилой, кристаллическим массивом, с другим, несоседст­вующим подразделением, с дневной поверхностью, дном моря, горной выра­боткой. Все, что срезает или прерывает «луковичный лепесток», будет несогла­сием.

В чем преимущество подобного введения нового понятия? Кроме внесения элемента системности и взаимосвязи во множество теоретических понятий, это еще и облегчает выявление самих несогласий.

Как узнают физики, подвержено ли данное тело воздействию некоторой силы? Они строят траекторию и график его движения и, если устанавливают отклонение от прямолинейности или равномерности, расценивают это как при­знак воздействия. Но подобный путь не только облегчает выявление известных сил, он позволяет делать и открытия. Представим себе эпоху, когда наука еще не знала о магнитных полях. И вот изучено движение тела, внесены все обыч­

ные поправки, а поведение тела все равно не приводится к норме. Значит, сле­дует неизбежный вывод, надо вводить понятие о каких-то новых силах.

Геология, построенная на фундаменте вернеровской модели, получает те же преимущества. Если «лепестки» не тянутся бесконечно, или не сохраняется их порядок, значит, налицо несогласие. Если учтены все разломы, размывы и т. д., а норма в вернеровской модели не восстанавливается, значит, мы столкну­лись с новым классом несогласий.

Любая реальная ситуация должна раскладываться на две части - факты, соответствующие модели, и отклонения. Для отклонений далее строятся допол­нительные модели. Это, например, деформации в кристалле, обусловленные неравномерным поступлением материала, действием силы тяжести или направ­ленного давления во время кристаллизации, это замедление, ускорение движе­ния, искривление траектории под действием тяготения, магнетизма, сопротив­ления среды. Аналогично и в небесной механике: когда на основе кеплеровской кинематики и допущения о притяжении планет Солнцем Ньютон сформулиро­вал закон всемирного тяготения, отклонения от кеплеровских орбит могли рас­сматриваться как опровержения закона. Такие отклонения были впоследствии найдены, для «спасения» закона были выдвинуты гипотезы ad hoc о возму­щающем воздействии других масс. Некоторые возмущающие массы были най­дены, другие — нет. Отклонение орбиты Меркурия оставалось необъясненным вплоть до построения общей теории относительности, но это, естественно, не привело к отказу от закона всемирного тяготения. Модель, в которой он оста­вался всегда справедливым, по-прежнему использовалась и по-прежнему при­носила многочисленные практические результаты.

Именно это — эффективность модели вместе со всеми необходимыми до­полнениями - и является главным, или вернее, единственным критерием удач- ности выбора модели. Попытка уличить в неработоспособности фундаменталь­ную модель, лишенную дополнений, приводит к анекдотическим последствиям.

В чем, собственно, был не прав бедный полковник Ф.К. Циллергут, усом­нившийся в существовании инерции на основании достоверного наблюдения: «Бензин кончился, и автомобиль остановился»? [20, с. 203]. Не в том ли, что пытался приложить к действительности закон инерции без необходимых до­полнений — трения, тяготения, сопротивления воздуха? Ну, а разве почтенные ученые Ч. Лайель, Г. Спенсер, Д.И. Соколов, Н.А. Головкинский и их едино­мышленники, имя которым - легион, умозаключали не так же? Они ведь тоже подвергали сомнению (больше - осмеянию!) вернеровскую модель саму по се­бе, без дополнений... [29, 61, 62, 127,128].

Подведение фундамента под науку представляло собой действие, на кото­рое мог отважиться только мыслитель, способный охватить всю систему дан­ной научной отрасли целиком. Доказать необходимость применения «лукович­ной модели» можно было, лишь построив на ней значительную часть здания самой геологии и продемонстрировав перспективы дальнейшего достроения этого здания.

Г. Галилей и И. Ньютон лишь потому вошли в историю как первооткрыва­тели закона инерции, что они создали механику в целом. Закон инерции был бы

воспринят как произвольное высказывание, не подтверждаемое наолюдениями, можно сказать больше - как курьез, уязвимый даже для критики полковника Ф.К. Циллергута, — если бы в качестве доказательства его справедливости на нем не была построена вся механика.

Утверждение о сохранении порядка напластования в разных местах, со­ставляющее стержень «луковичной модели», подвергалось жестокой критике: «И хотя иные стараются показать между слоями некоторый порядок в их поло­жении, якобы в одной слоистой горе происходил так же, как и в другой, однако самые от них представленные примеры в довод их мнения и наблюдения пока­зывают совсем противное, как только лишь сличить с надлежащим вниманием» [65, с. 557]. И далее М.В. Ломоносов повторяет свое возражение в еще более категорической форме: «Гор в порядочное положение и правильное простертие привести невозможно, как некоторые тщетно стараются» [65, с. 587].

Один из крупнейших английских геологов XIX века А. Седжвик писал о «вернеровской бессмыслице, которую в него вколотили». Его соотечественник и современник У.Х. Фиттон обвинил вернеровскую школу в том, что она пре­пятствовала дальнейшим открытиям [157]. «Его влияние, — говорит об А.Г. Вернере видный историк геологии А. Гейки, - оказалось по большей части гу­бительным с точки зрения высших интересов геологии». Вред от его деятель­ности был так велик, утверждает Ч. Лайель, что значительно превысил пользу, доставленную его трудами [62]. Вернеровская система, по мнению немецкого геолога Э. Хаармана, препятствовала всякому прогрессу, и даже, продолжает он обвинения, духовный внук А. Вернера А. Буэ, ученик вернерианца Р. Джеймсо­на, соглашается, что смерть саксонского профессора послужила исключитель­но прогрессу геологии в Германии [159, 166]. «Догматик Вернер», - навешива­ет ярлык Э. Хаарман [159]. «Первый крупный догматик в геологии», - вторят ему К.Л. Фентон и М.А. Фентон [156].

Тем не менее... «Послойно параллелизуя формации одной страны с фор­мациями другой, мы обыкновенно не объясняем оснований, на которых дер­жится наш метод, как будто он прост и непогрешим, как аксиома. А всмот­ришься ближе, и возникает подозрение, что это не аксиома, а остаток полупо- этических, полуневежественных старых воззрений, по которым наружная часть земного шара состояла из непрерывных, концентрических, всюду одинаковых слоев» [29, с. 407]. Ситуация проясняется: вернеровская конструкция «луко­вичных лепестков» положена в основу методов прослеживания слоев и по­строения геологической карты! Столь же однозначный вывод делает и Г. Спен­сер: хотя в явном виде каждый геолог считает своим долгом высказаться про­тив «поспешных» мнений, все действия, которые он предпринимает, основаны на «тайном веровании» в гипотезу Вернера.

Конечно, «луковичная модель» без дополнений и усложнений отвечала ре­альным наблюдаемым данным так же, как закон инерции без введения понятия сил, как закон кратных отношений весовых количеств веществ, вступающих в реакцию, сформулированный Дж. Дальтоном и послуживший основой молеку­лярной теории строения вещества, как закон комбинирования наследуемых признаков Г. Менделя, заложивший основания современной генетики. До А.Г.

Вернера никому не приходило и в голову, что подобное вопиющее несоответ­ствие исходной геологической модели наблюдениям не является препятствием для ее использования в качестве фундамента конкретной науки.

Однако важнейшие дополнения и усложнения модели были введены уже в начале XIX века самим «отцом геологии» А.Г. Вернером: это касается понятий согласного и несогласного залегания, разломов и размывов, складок и их де­тальных классификаций. Тем самым были показаны и принципиальные воз­можности дальнейшего расширения модели, что и было реализовано после­дующим развитием науки о земных недрах [124, 160, 162, 163].

И вот, начавши развиваться в эпоху А.Г. Вернера как цельная, непротиво­речивая естественная наука, почти столь же строгая, как и современная ей фи­зика, к нашему времени геология превратилась в конгломерат разрозненных дисциплин (стратиграфия, литология, тектоника, геохимия, петрография, мине­ралогия, учение о фациях, вулканология и т. д.), а уровень ее строгости и прак­тической эффективности стал таким невысоким, что по классификации Дж. Бернала, она относится скорее к...графиям, чем к...логиям, то есть скорее к описательным, чем к доказательным наукам с их мощными средствами логиче­ского вывода [6].

И поэтому когда в последней трети XX века возникла необходимость по­строения математической теории геологии [24, 118, 119, 120, 129], неизбежно пришлось заново переоткрывать и формулировать на современном уровне все исходные посылки и базовые понятия вернеровской модели.

Можно ли вернеровскую модель, являющуюся основанием геологии, све­сти к более элементарным компонентам? Да, можно. Все многообразие самой модели с ее последующими расширениями и дополнениями можно вывести из стратиграфических отношений между двумя точками.

Второе рождение единого основания наук о Земле встретило отнюдь не больше энтузиазма, чем первое. Пришлось доказывать, что в обманчиво про­стых формулировках определений и процедур содержится все необходимое и достаточное для решения сложнейших задач, не поддающихся решению без применения этих «словесных украшений».

Последовательность определений была реализована в качестве алгоритма и библиотеки программ и использована при идентификации и прослеживании слоев угленосных и нефтеносных комплексов. Эффективность алгоритмов была продемонстрирована на практике [118, 119, 121, 164].

...Специалисты высокого уровня, расширяющие и углубляющие некото­рые фундаментальные теории, даже ученые, разрабатывающие собственные теоретические конструкции, тем более профессионалы прикладной науки, не говоря уже о многочисленной армии инженеров, твердо верят в надежность, непроизвольность тех оснований, на которых зиждется все научное мировоз­зрение нынешнего цивилизованного человека. Были, конечно, и зигзаги в раз­витии, были заблуждения, и все же путь науки есть путь неуклонного прибли­жения к истине, где субъективные, привходящие факторы играют явно второ­степенную роль, они принципиально устранимы и по мере развития неотврати­мо устраняются. Мы, человечество, познаем в конечном итоге мир таким, как

он есть, вне зависимости от наших желаний или нежеланий видеть его таким, как он есть.

Однако у тех, кто занимался исследованием оснований науки, оптимизма относительно независимости картины мира от произвола познающего субъекта явно меньше. Попробуем проанализировать некоторые вехи в построения фун­дамента геологии, физики, математики.

Как возникла идея основополагающей для геологии слоистой модели строения земных недр?

В работах предшественников А.Г. Вернера можно найти представление о постепенном понижении водного зеркала, некогда занимавшего очень высокое положение, так что над поверхностью Всемирного океана возвышались лишь очень незначительные участки суши. В дальнейшем океан, уменьшаясь в раз­мерах, принял свой нынешний вид. Чтобы реконструировать этапы понижения уровня воды, А.Г. Вернеру и понадобилось расчленить на слоистые толщи земную кору.

Модель последовательного залегания стратифицированных горных масс одна на другой оказалась чрезвычайно эффективной и в дальнейшем подверга­лась лишь детализации и уточнению.

Но откуда же явилась мысль о том, что водное зеркало должно было с те­чением времени понижаться, или, другими словами, почему оно сначала долж­но было располагаться очень высоко, гораздо выше, чем сейчас? Ведь модель Вернера возникла даже не для проверки, а для доказательства, для выявления деталей процесса, не вызывавшего ни у кого никаких сомнений.

Карл Линней дает на это исчерпывающе ясный ответ: «Неужели суша должна была быть вначале столь же большой, как сейчас, для одних Адама и Евы?» [155. S. 231].

Итак, в основании геологии лежит вернеровская модель слоистого строе­ния земли, модель была создана для реконструкции процесса понижения водно­го зеркала, представление о первоначальном высоком стоянии воды возникло от веры в истину, изреченную Моисеем. Гипотезы и о высоком стоянии, и о по­нижении уровня вод ныне опровергнуты. Основания геологии используются до сих пор.

Геология в отношении генезиса своих фундаментальных конструкций не представляет никакой специфики. Занимаясь основаниями науки о земных не­драх, я, естественно, ориентировался на более совершенные, чем геология, нау­ки, как на эталоны, прежде всего, на физику и математику.

Столь же фундаментальной, как стратиграфию для геологии, для физики можно считать механику. Именно здесь впервые появляются понятия времени и пространства, движения, энергии, вводятся основополагающие принципы.

«Мы так хорошо знакомы с принципами и понятиями новой механики, или, точнее, так к ним привыкли, - пишет А. Койре, - что нам почти невоз­можно усмотреть те трудности, которые необходимо было преодолеть, чтобы установить эти принципы и понятия. Эти принципы представляются нам столь простыми, столь естественными, что мы не замечаем содержащиеся в них пара­доксы. Однако уже того простого факта, что такие величайшие умы человече­

ства, как Галилей и Декарт, должны были бороться за то, чтобы отстоять их, самого по себе достаточно, чтобы показать, что с этими ясными и простыми понятиями — понятиями движения и пространства — не все обстоит так ясно и просто, как кажется на первый взгляд. Иначе говоря, они представляются яс­ными и простыми с одной-единственной точки зрения - как часть определен­ной системы понятий и аксиом, вне которой они вовсе не являются простыми. Или, может быть, они слишком ясны и просты - так ясны и просты, что, как и все начальные понятия, они трудноуловимы» [51, с. 140].

Зарождение идеи инерции представляет собой одну из самых загадочных страниц в истории науки. И. Кант говорил, что закон инерции - единственное допущение, при котором природа может быть познана человеческим разумом [50, с. 27]. Как это было, я описал несколькими страницами выше. Но зачем он понадобился, с чего бы это вдруг, жили раньше, и не испытывали нужды ни в каких представлениях об инерции, а с некоторых пор без этого закона стало жить невозможно?

Для Аристотеля, механика которого в течение двух тысячелетий определя­ла содержание всей физической науки, у каждого предмета есть свое естествен­ное положение. «Всякое тело вследствие своего веса стремится к своему месту. Вес тянет не только вниз, он тянет к своему месту. Огонь стремится вверх, ка­мень вниз, увлекаемый своей тяжестью», - писал в начале V века блаженный Августин [1, с. 203].

Предыстория идеи инерции связана с трудами Галилея. Утверждение о безостановочном равномерном и горизонтальном движении понадобилось ему для того, чтобы опровергнуть аргументы, доказывающие неподвижность Зем­ли. Если бы Земля вращалась, возражали Копернику, то камень, подброшен­ный вертикально вверх, упал бы не на то место, откуда он был брошен, так как за время его полета точка на поверхности земного шара успела бы пройти неко­торый путь. Итак, по Галилею, тело сохраняет свое движение, пока еще гори­зонтальное.

У Декарта это движение становится прямолинейным. Но почему оно должно сохраняться? В своем написанном в 1630 году, но так и не опублико­ванном в ту эпоху, трактате «Мир» Р. Декарт дает ответ на этот вопрос. Все со­творенное богом вечно. А бог сотворил мир движущимся. Движение, по Декар­ту - не изменение, а состояние, и оно столь же неуничтожимо, как и покой. Так что И. Ньютон, исписавший поля произведений Р. Декарта приговорами: «Ошибка! Ошибка!» - лишь завершил многотрудный путь построения осно­вополагающего физического принципа. В ньютоновской формулировке ис­пользовано введенное Р. Декартом понятие состояния покоя или движения [52, с. 219, 258].

Тот же источник и у картины мира, принятой Коперником. Небесные тела должны двигаться по самым совершенным из всех известных - круговым орби­там с постоянной скоростью, ибо бог, первопричина всех движений, соверше­нен и постоянен.

Много общего с геологией и физикой имеет история подведения фунда­мента под совокупность математических наук. Изначально существовали две

ветви математики - исчисление бесконечно малых и конечных величин, потому что одну большую веревку можно разделить на две маленьких веревки, те — на еще меньшие, и так до бесконечности, а вот большого барана разделить на двух маленьких баранов нельзя. Впоследствии в рамках науки о конечных со­вокупностях были разработаны понятия непрерывности, и под анализ, исчис­ление бесконечно малых, была подведена арифметика, которую стали называть царицей математики, так же как сама математика стала именоваться царицей наук.

«Единственный естественный предмет математической мысли есть целое число», - настаивал А. Пуанкаре [102, с. 106]. Откуда же появился натураль­ный ряд? Господь бог дал нам натуральный ряд, а все остальное есть творение человека, утверждал один из зачинателей интуиционистского направления в математике Леопольд Кронекер. Для Пифагора математика была отражением божественной гармонии мира.

Что ж, для геологии, физики и математики есть основания думать, что важнейшие их составляющие, определяющие собой весь облик, содержание и направление этих наук, формируются не объективной эмпирической действи­тельностью, а иными побуждениями.

И принимая ньютонианскую картину мира, мы принимаем вместе с ней та­кой колоссальный комплекс предпосылок, о которых мы даже и не догадываем­ся; многие из них были бы для нас абсолютно неприемлемыми, и отвергая их, когда они встретятся нам в явном виде, но не отказывая построенной на них ньютоновской картине мира в доверии и использовании, мы вносим в наше мировоззрение непримиримые противоречия, подтачивающие из глубины всю целостность нашей человеческой сущности.

Есть еще один важный аспект научного конструктивизма.

Главный водораздел в естествознании Нового времени Ф. Бэкон прово­дит следующим образом: по одну сторону поспешное и незрелое Предвосхище­ние Природы, по другую — «Познание же, которое должным образом извлекаем из Вещей, мы будем называть Истолкованием Природы»[12, с. 113].

Речь идет об источнике первичных посылок теории — либо они просто по­стулируются, при этом право автора на творческий произвол не подлежит об­суждению, либо они выводятся в качестве аксиом из какого-то эмпирического материала, из некоторого множества наблюдений. Линия предвосхищения про­слеживается начиная с Платона, в традиции Нового времени она называется ра­ционализмом и связывается с именем Декарта («Можно взять за общее правило следующее: все, что мы представляем себе вполне ясно и отчетливо, все истин­но» [35, с. 33]), линия истолкования - с Аристотеля, в научной традиции Но­вого времени она фигурировала обычно под названием эмпиризма.

Ф. Бэкон настаивал, что нужно подрезать крылья авторским фантазиям, спекуляциям ученого, и квалифицировал их как проявления идолов рода и идо­лов пещеры: «Ум человека уподобляется неровному зеркалу, которое, приме­шивая к природе вещей свою природу, отражает вещи в искривленном и обез­ображенном виде.... Призраки Пещеры суть заблуждения отдельного челове­ка» [12, с. 116].

Практически все крупные ученые нашего времени, равно как и специали­сты в сфере философии естествознания, дают рекомендациям Ф. Бэкона прямо противоположную, чем у автора, оценку. Про самого же Фрэнсиса Бэкона, лорд-канцлера английского короля Якова I, говорят, что он представлял фило­софию как лорд-канцлер. Можно добавить, что он и науку представлял как лорд-канцлер. А на этом руководящем посту сподручнее было заниматься не конструированием методов научного исследования, в разработке и примене­нии которых Ф. Бэкон так ничего и не понял, а организацией науки и установ­лением ее роли в социальном и общечеловеческом прогрессе. Что и было им выполнено. В статусе Французской Королевской академии наук записано, что она будет работать в соответствии с планом, намеченным Бэконом [111, с. 158]. Целью Лондонского Королевского общества согласно уставу 1662 года объявлялось точное описание явлений природы простым языком, понятным ремесленникам, крестьянам и торговцам, а не языком философов. Главным же идейным наследием Ф. Бэкона следует считать лозунг «Знание — сила», поло­живший начало зарождению религии науки, непоколебимой вере Homo occi- dentalis, западного человека, в научно-технический и промышленный прогресс. «Известен третий афоризм Бэкона, - пишет К.А. Тимирязев, - о том, как связа­ны между собою Scientia и Potentia, т. е. наука и власть человека над природой. Наука раскрывает причины явления, а знание этих причин служит средством, орудием для подчинения себе этих явлений» [131, с. 24].

Конечно, знаменитое ньютоновское Hypotheses non fιngo — тоже отголосок влияния Ф. Бэкона, но словесное выражение не соответствовало реальному со­держанию уже и в этом случае, равно как и во всей последующей практике лю­бого исследования. Без выдвижения гипотез наука не сможет сделать и шагу на своем пути. Вопрос лишь в том, выдвигаются они в качестве аксиом на этапе обработки первичного эмпирического материала или предваряют всяческую эмпирию.

Считается, что у Платона творческое самовыражение абсолютно беспред- посылочно. Вот так, мол, взял, задумался, и - вот оно, решение, безо всяких логических процедур и безо всякого использования эмпирии. Между тем все это наличествовало и у него, только на ином, предельно высоком, уровне обобщения, и при виртуозном владении самым изощренным научным инстру­ментарием. Вдобавок еще и без явных формулировок.

Платоновский идеализм - это и есть материализм, пропущенный через ап­парат абстрагирования и идеализации. «Внешними чувствами мы воспринимаем не материю, но материальные вещи (курсив А.Ф. Лосева. — Ю.С). "Материю" же мы совершенно абстрактно отвлекаем от вещей, как "красноту"от красных вещей, "круглоту" от круглых вещей, и т. д. Нельзя видеть "красноту" как та­ковую, но - лишь красные вещи; "красноту" же можно лишь отвлеченно мыс­лить; она есть абстрактное понятие. Точно так же невозможно видеть, слы­шать, осязать материю как таковую. Это — абстрактное понятие. Материю можно только мыслить»[67, с. 110. «Платоновская идея есть родовое поня­тие, то есть обобщение отдельных вещей и их групп, и, следовательно, имеет дело не с вещами, но с логическими абстракциями» [75, с. 184].

«В материи нет ничего, чего не было бы в эйдосе, в смысле. Материя ника­кого нового момента не вносит в эйдос. Материя и идея — абсолютно одно и то же» [69, с. 391].

Философское абстрагирование и есть естественно-научная, математическая операция нахождения инварианта, вынесения подобных членов за скобки и от­брасывания всех индивидуальных особенностей.

Итак, материя есть продукт мысли, - пока еще рассудка, имеющего дело с исходной эмпирией, это уже абстракция, но еще не идея, здесь мы всего лишь сбросили вес ящиков и тары, помеху со стороны любой конкретности матери­альных предметов. Для окончательного отрыва от реальности не хватает только идеализации, наделения очищенного от помех предмета несуществующими в природе качествами. «Платоновская идея не есть просто обобщение вещей и предметов, но предельное обобщение, то есть такое обобщение, дальше которо­го уже делается невозможным самый процесс абстрагирования. Предельный характер платоновской идеи сближает ее как у самого Платона, так и у его из- лагателей, с математикой, которая тоже оперирует предельными величинами, давая им точное определение» [75, с. 184]. К этому остается лишь добавить, что предельного обобщения в этом случае недостаточно, необходима именно идеализация, особенно если речь идет об объектах математики.

И вот легкий голубь, преодолевая сопротивление воздуха, вырывается в безвоздушное пространство. Процедуру идеализации представить так же не­трудно, как и в случае с евклидовской точкой, не имеющей размеров, - все меньшая и меньшая плотность среды, все меньшее и меньшее ее противодей­ствие полету. И это уже идея, продукт чистого разума. Результат самовыраже­ния платоновского Я.

А что же такое, в свою очередь, человеческое Я? «Что такое я сам? Что я сделал? Я собрал и использовал все, что я видел, слышал, наблюдал. Мои про­изведения вскормлены тысячами различных индивидов, невеждами и мудреца­ми, умными и глупцами; детство, зрелый возраст, старость — все принесли мне свои мысли, свои способности, свои надежды, свою манеру жить; я часто сни­мал жатву, посеянную другими, мой труд - труд коллективного существа и но­сит имя Гете» [26, с. 409]. Платоновское Я так возвышается над всеми прочи­ми потому, что не каждому дано быть выразителем идей своей эпохи. Платон владел всем социальным знанием античности.

Но и это еще не все. Вот Галилей сочувственно цитирует платоновское nostrum scieri sit quoddam reminisci, - наше знание есть некоторое припомина­ние [18, с. 149]. Имеется в виду припоминание того, что я знал в прошлой жиз­ни, да не в одной, а во всем множестве их.

И для объяснения, каков же источник этого знания, вовсе не нужна мис­тификация. Слово гениальность производно от того же корня, что и генетика. Гений это человек, владеющий способностью считывать знание, записанное в своих генах, созданное предыдущими поколениями, а это и есть платоновское припоминание. «Архетипы Платона, врожденные идеи Декарта, a priori Канта,... все эти изначала существующие зародыши разума сводятся к идеям, которые переданы нам от сознаний, предваривших нас в жизни и предназначенных

ввести нас в наше личное бытие» [144, с. 88]. «Идеи и истины, - уверен и Г.В. Лейбниц [64, с. 49], - врождены нам подобно склонностям, привычкам и есте­ственным потенциям», - хотя и не каждому дано извлекать их из этой сокро­вищницы.

Надо полагать, что Платон владел, кроме социального знания своей эпохи, еще и эволюционным знанием: «Не соприкасаясь с людьми, боги общаются и беседуют с ними только через посредство гениев - и наяву и во сне» [92, с. 113]. Так как же соревноваться с таким гигантом мысли эмпирику, который только тем и владеет, что имеет в данный момент перед собой: «Вижу забор, пишу о заборе»? Чтобы строить научные конструкции, нужна фантазия, сме­лый полет мысли, нужно не бояться взять на себя ответственность за наведение порядка в мире.

Эмпиризм без постулирования, без попытки предвосхищения природы - направление абсолютно бесплодное. Вот в 1751 году статью о своей первой минералогической карте опубликовал Ж.Э. Геттар [158]. За ней последовала целая серия других карт, построенных по тем же принципам. На них отобра­жено распространение по площади различных типов горных пород.

Рушится мир, упорядоченный космос превращается в первозданный хаос без организующего усилия разума, так как ничего, кроме добросовестной реги­страции наблюдений, работа Ж.Э. Геттара не содержит. Без творческого наси­лия над действительностью не может быть никакого вывода и никакой практи­ческой пользы.

Немецкий геолог В. Штайнер сравнил такие карты со вспомогательными полевыми картами фактического материала [165]. Каждому нынешнему геологу ясно, что построение настоящей геологической карты состоит отнюдь не в ре­гистрации наблюдений, а начинается после ее завершения.

Стыдно становится за беспомощность разума, когда видишь подобные тво­рения. И те же чувства испытываешь, глядя на рекомендации для ученых, из­ложенные Ф. Бэконом [12, с. 208—209]. И хотя сам автор вводит в свою мето­дику раздел о сборе плодов[12, с. 239], собирать там вовсе нечего.

Аристотель же не намного более эмпирик, чем Платон. И его материя, hyle, есть идея, мысленная конструкция, инвариант всех материальных тел, ко­торый сам Стагирит называет hypokeimenon, буквально подосновой, подлежа­щим, то есть тем основанием, что лежит под всеми более мелкими различиями и что роднит все материальные вещи [2, с. 176]. Интересно, что латинскими кальками греческого hypokeimenon стали как субстанция, так и субъект, — все то, что остается неизменным при переходе от одного материального предмета к другому, и все то, что остается неизменным при любых текущих изменениях моего Я [16, с. 35]. При выборе аристотелевского вектора мысленного конст­руирования действительности все равно необходимо к исходной эмпирии при­мысливать многое на основе своей личной фантазии для заполнения пробелов между фактами. Да и вообще что такое вся формальная логика с ее основопо­лагающим законом непротиворечия, как не идея, платоновская во всех своих чертах, вплоть до предельного обобщения, абстрагирования и идеализации?

Так что расхождение между Платоном и Аристотелем не принципиальное, оно скорее количественное, чем качественное. Без Аристотеля кантовский лег­кий голубь не смог бы летать, без Платона он не смог бы вырваться за пределы атмосферы.

Конечно, когда исследователь воспаряет в неземные эмпиреи и забывает о фактическом обосновании своих теоретических спекуляций, то его интеллекту требуются не крылья, а свинцовые гири; но ничуть не лучше и бескрылое рас­кладывание пасьянса из фактов, тупой перебор, никогда не приводящий ни к каким открытиям и продвижениям вперед. И вот тут-то Ф. Бэкон прав - не нужно быть муравьем, который все тащит и сваливает в одну кучу, не нужно быть пауком, который прядет свою нить из самого себя, нужно быть пчелой, которая собирает нектар со всех цветов и вырабатывает из него сладкий мед [12, с. 164].

Но все это - наведение порядка в природе, отделенной от человека. Что же было до того, как в мир явился хаос?

Разделение субъекта и объекта

Чтобы изучить что-то, надо стать немного в стороне от изучаемого объекта и взглянуть на него со стороны, надо вырваться из того неразрывного единства, которое составлял первобытный человек со всем своим живым и неживым ок­ружением. Перерезать пуповину, соединявшую человека с землей-матерью, не век же ему жить нераздельно с породившим его вселенским организмом, с гар­монией Абсолюта. Западная культура сделала этот решительный шаг, человек добился самостоятельности, стал на свои собственные ноги и почувствовал се­бя независимым от природы. На Востоке человек не отважился переступить ру­беж. Не хватило интеллектуальной смелости, комментирует Запад.

Именно на этом противоположении субъекта и объекта построена вся по­следующая культура и наука Запада. Конечно, в сознании абсолютного боль­шинства цивилизованных людей эти первоистоки кажутся настолько несо­мненными, настолько естественными, что при своем упоминании способны вызвать лишь недоуменный вопрос, — а разве может быть иначе? Примерно та­кой же, как и вопрос о труднейших задачах геометрии и физики. Что же может быть более очевидным и более несомненным, чем закон инерции и утвержде­ние: «Через точку можно провести только одну прямую, параллельную дан­ной»? Однако для тех, кто пытался уразуметь пятый постулат и закон инерции, они предстают скорее загадочными, таинственными откровениями, а уж вовсе не очевидными прописными истинами.

Так же и с разделением субъекта и объекта познания. Очевидным это раз­граничение кажется лишь человеку, рожденному и воспитанному в обстановке западной культуры. Для человека допарменидовского периода, для многих племен нашего времени, не потерявших гармонии с природой, за что европей­цы назвали их дикарями, для всех духовных и философских учений Востока эта проблема решается прямо противоположным образом.

Дело, конечно, не в том, существуют ли вещи сами по себе, и что с ними происходит, когда мы не воспринимаем их. Наблюдаемое и наблюдатель, субъект и объект, душа и мир возникают одновременно, они так же неразъеди­нимы как северный и южный полюс магнита. Можем ли мы абстрагироваться от южного полюса и изучать один северный? Да, но не следует все же забы­вать, что северный полюс существует только при условии существования юж­ного, а отдельное его существование не имеет никакого смысла. И можно ли один из полюсов магнита объявить существующим объективно, а другой - субъективно?

Как я убеждаюсь в существовании мира? Только убедившись в собствен­ном существовании. Как я убеждаюсь в собственном существовании? Только убедившись в существовании внешнего мира.

Рационализм предполагает достижение интеллектуальной отрешенности, полную объективность, непредвзятость изучения, когда ко всему ты подходишь одинаково, не ведая ни жалости, ни гнева, добру и злу внимая равнодушно...

Анаксагор, «первый трезвый среди поголовно пьяных» [82, с. 116], про­возгласил: «Все вначале было смешано, тогда явился разум и создал порядок» [82, с. 116]. Да не смешанным все было, а нераздельным! И разум сам снача­ла создал разделение, прежде чем в разделенном хаосе возникла нужда наво­дить порядок.

И первым актом вселенского раздробления стало отделение познающего субъекта от познаваемого объекта, оппозиция Я —Оно, противопоставление моего Эго всему прочему миру. Появилось отделенное Эго, возник и эгоизм, иначе зачем было выделяться этому Эго из вселенской гармонии? Как раковая клетка осознает свои отдельные от организма интересы и самореализуется за счет других клеток организма, так и отделенное Эго стало стремиться к такой же самореализации за счет всего мира.

Уже у Фалеса, признанного родоначальника греческой философии, глав­ной целью являются поиски единства в природе, отделенной от человека, и уже у него, в начале VI века до новой эры (!), - крутой рыночный материа­лизм. Первый из «великолепной семерки» античных мудрецов торгует солью, в предвидении богатого урожая маслин скупает все маслобойни, чем в одноча­сье многократно увеличивает свое богатство.

Такого не было, что изначально существовал хаос, а потом его упорядочи­ли, и возник стройный, сбалансированный во всех пропорциях и отношениях космос. Хаос появился одновременно с космосом, потому что он и существо- вать-то может только как отрицание космоса, это просто парные понятия, как плюс и минус, добро и зло, верх и низ... А когда не было ни хаоса, ни космоса, мир был царством гармонии, лада и согласия, и упорядочивать ничего не было нужды. Человек своей душой, своей любовью обнимал весь мир, его совесть соведала боль всего мира, и сам он был центром этого огромного прекрасного мира, и все вокруг было родным и близким.

«Мы в поисках центра вселенной приходим к единственному одновремен­но субъективному и объективному решению - каждый человек является гео­метрическим центром вселенной...Мы можем объективно определить центр

Солнечной системы, галактики, метагалактики, используя подходящие системы отсчета, но центр вселенной мы от себя оторвать не можем» [55, с. 5-6]. И по­этому «самоубийство может рассматриваться как мгновенное уничтожение вселенной» [55, с. 6].

Так говорил о человеке мой учитель, академик-геолог Юрий Александ­рович Косыгин.

...Но вот эгоизм охватил души человеческие, и человеку не просто расхо­телось соведать боль ближнего, ему захотелось не знать, не соведать, потому что он был уверен, что узнает только то, в чем не было и не могло быть ника­кого сомнения, - что его алчность сеет кругом только беду и уничтожение. Он предпочел выделиться из мира, встать от него в стороне, чтобы можно было тешить себя иллюзиями: вот мои приобретения — это одно, а потери людские — это совсем другое, между ними нет никакой связи, и я богатею сам по себе по­тому, что я этого достоин, а другие беднеют тоже сами по себе, потому что они большего и не заслуживают.

Стобей: «Эпихарм говорит, что боги суть ветры, вода, земля, солнце, огонь, звезды. Я же пришел к тому убеждению, что богами, приносящими нам пользу, являются только золотая и серебряная монеты» [152, с. 356].

Субъект был отделен от объекта, и мир, в котором мы раньше жили, чув­ствовали, любили и умирали, рухнул и рассыпался на мелкие осколки. Тогда- то и пришел впервые на Землю хаос.

И после того, как хаос действительно стал единственной реальностью ми­ра, потребовалось хоть как-то сориентироваться в окружении, ставшем вдруг совершенно незнакомым.

Если все стало разделенным, то прав Сократ — пойми в первую очередь, что от чего ты хочешь отличить. Осознай и сформулируй, что ты обсуждаешь, определи понятия, проведи границы тех фрагментов хаоса, которыми ты в дальнейшем собираешься оперировать

За Сократом пришла очередь Аристотеля — надо разработать правила опе­рирования с множествами, с понятиями, то есть создать логику, по которой от­ныне и предстояло жить долгие тысячелетия.

И только после этого пришла очередь отдельных научных дисциплин. Пер­вым попробовал применить на практике разработанные им правила понятийно­го мышления сам Аристотель. Он и стал основоположником некоторых глав­ных естественных наук цивилизации: психологии, науки о душе, которую уже никому не приходило в голову приравнивать мировому духу, - об индивидуаль­ной душе, которая перестала быть по совместительству душой моего ближне­го, потому что единодушие стало пониматься уже не как очевидная реаль­ность, а как литературное украшение; биологии, науки о живом, о том живом, которое уже отделено от моего Я, и которое надо подразделить, классифици­ровать и описать по отдельности...

Да и что такое вообще объективное познание, если само слово objectus оз­начает «то, что стоит на пути, то, что преграждает» или даже «оставленное на произвол, являющееся жертвой». А Мартин Хайдеггер обратил внимание на то, что немецкое Gegenstand (предмет) буквально означает «противостоящий».

Роботизация человека

Если космос стал вторичным относительно Разума, то человека, вынуж­денного жить в этом космосе, можно назвать уже третичным: он впитал своей личностью все черты умопостигаемого мира.

Обобщая, усредняя и приводя к общему знаменателю все вокруг себя, де­картовская Res cogitans, мыслящая субстанция, сделала прежде всего саму се­бя, или вернее, всех представителей последующих поколений, продуктом этой познавательно-построительной технологии.

Из кувшина вытечь может только то, что было в нем. Раскраивая и перели­цовывая весь мир по парадигме, типовой для античности, по шаблону рабовла­дельческого государства, Платон сам был продан в рабство.

Фридрих Ницше, создавший теорию безжалостного, бессовестного Сверх­человека соответственно своему идеалу, поплатился еще дороже, долго и му­чительно умирая в психиатрической больнице. А ведь как гениально предосте­регал он других, - когда ты вглядываешься в пропасть, то пропасть тоже вгля­дывается в тебя [85, с. 302]. Увы, самая страшная пропасть - это пропасть без­духовности!

И Ч. Дарвин слишком пристально вглядывался в пропасть обезличенной, обездушенной— им обездушенной! — природы. И это тоже не могло остаться для него без последствий: «Ум мой превратился в какой-то механизм, перема­лывающий большие коллекции фактов в общие законы, но почему эта способ­ность вызвала атрофирование только той части мозга, от которой зависят выс­шие эстетические вкусы, я не могу понять... Утрата этих вкусов представляет утрату известной доли счастья и, может быть, вредно отражается на умствен­ных способностях, а еще вероятнее — на нравственном характере, так как ос­лабляет эмоциональную сторону нашей природы» [33, с. 70].

Вайшнавы настаивали, — человек есть то, что он ест. Можно расширить это утверждение, - человек строит все свое существо из материалов внешнего мира, и если тело он создает из материи, то свою душу, психику он строит из восприятий, из эмоций.

А нынче не только пища, вода и воздух все больше и больше становятся искусственными, синтетическими, - всем нашим пяти чувствам приходится все чаще и чаще иметь дело с заменителями естественных качеств.

Механический соловей разве заменит живого соловья? И не случайно жи­вая музыка природы делала человека благороднее, тоньше, возвышеннее, а ны­нешний лязгающий поп-арт преобразует божественно совершенное чудо при­роды в механическое чудовище цивилизации. Прав индейский вождь Сиэттл, - человек не может остаться человеком, если его лишат возможности слышать легкий шорох листвы, жалобный крик козодоя и спор лягушек ночью у пруда [126, с. 71]. Натуральный звук нужен для человеческого развития не меньше, чем натуральный сахар.

Опасность ведь не только в том, что заменители, эрзацы обжигают наше тонкое восприятие. Гораздо большая беда в том, что они отключают наши кон­такты с природой. После сахарина язык уже не будет раздражать своей назой-

«Отношение человека к природе превращалось из созерцательного в прак­тическое, - пишет В. Гейзенберг о позиции Декарта. - Теперь уже не интересо­вались природой как она есть, а прежде всего задавались вопросом, что с ней можно сделать. Естествознание поэтому превратилось в технику... Прогресс науки проявлялся в завоевании материального мира. Польза была знаменем времени» [23, с. 124].

«Вместо умозрительной философии, преподаваемой в школах, — излагает сам Р. Декарт свою новаторскую позицию, близкую к платформе Ф. Бэкона, - можно создать практическую, с помощью которой, зная силу и действие огня, воды, воздуха, звезд, небес и всех прочих окружающих нас тел так же отчетли­во, как мы знаем различные ремесла наших мастеров, мы могли бы наравне с последними использовать и эти силы во всех свойственных им применениях и стать, таким образом, как бы господами и владетелями природы» [35, с. 54].

«Практическое отношение к природе обусловлено вообще вожделением, а последнее эгоистично. Потребность стремится к тому, чтобы употребить при­роду для своих нужд, стереть ее грани, истощить, короче говоря, уничтожить, - говорит Гегель. - Какие бы силы ни развивала и ни пускала в ход природа против человека - холод, хищных зверей, огонь, воду, - он всегда находит средства против них, и при этом он черпает эти средства из самой же природы, пользуется ею против нее же самой, хитрость его разума дает ему возможность направлять против одних естественных сил другие, заставлять их уничтожать последние и, стоя за этими силами, сохранять себя» [22, с. 12-13].

И еще откровеннее: «Я поместил хитрость между мной и внешней вещ­ностью, чтобы щадить себя и покрыть ею свою определенность, а его (орудие) изнашивать... Вообще собственная деятельность природы, эластичность часо­вой пружины, вода, ветер применяются так, чтобы в своем чувственном налич­ном бытии делать нечто совершенно иное, чем они хотели бы делать... Побуж­дение выступает из труда. Оно предоставляет природе мучиться, спокойно на­блюдает и малым усилием управляет целым: хитрость (курсив Гегеля — Ю.С.)» [22, с. 625].

Итак, цивилизация, признает Гегель, ведет с природой войну на уничто­жение. Нынче об этом не говорят, больше, — на словах отвергают антиприрод- ную позицию, но на деле творят такое, что Гегелю и не снилось.

И если человек когда-то решил выделиться из Всеединства мироздания, то все прочее отчужденно-враждебное отношение к тому, что не Я, равно как и интеллектуально-конструктивное познание, ставшее приводной шестеренкой материально-технического потребительского развития, было уже предопреде­лено. И, прав М. Хайдеггер, атомная бомба была поставлена в повестку дня. Равно как и глобальный экологический кризис, всепланетная социальная на­пряженность и распад души человеческой.

Р. Декартом необратимость раскола была закреплена и введена в практи­ку жизнедеятельности сначала ученых, а потом и всех людей. Именно в его трудах, прежде всего, в «Рассуждении о методе», нашла свое полное, оконча­тельное и однозначное выражение безоговорочная дуальность, больше — ду­альность субъекта и объекта, материи и мышления.

Cogito ergo sum, — это же буквально парменидовская формула «одно и то же мыслить и быть»! Но если у Парменида это обращение к мышлению, то у Декарта — к бытию. Парменид приглашает поразмышлять над этой установкой, Декарт взывает к действию. Во всяком случае, именно так формула Декарта была воспринята его современниками и последующими поколениями.

Мир можно описать совершенно объективно, не упоминая о субъекте, — вот главное, что утверждает Р. Декарт своей философией. Именно это и со­ставляет фундамент, на котором базируется наука Нового времени.

Подумать только: я описываю мир так, как будто меня в этом мире не су­ществует! Да если бы меня не существовало, откуда же взялось бы тогда мое решение описать этот мир, а не возникло бы решения, не могло бы быть и опи­сания, и никто бы не узнал от меня, каким является этот мир! Но ведь так же мог бы сказать о себе и любой другой, откуда же узнали бы мы вообще хоть что-то о мире? Провал в познании, зияющая пропасть, да и только!

Главные категории в философии Декарта — «res cogitans», мыслящая суб­станция, и «res extensa», протяженная субстанция.

Все материальное живет по законам, предписываемым объективной нау­кой, которая, как известно, не занимается духовными проблемами. Животные тогда на законном основании попадают под надзор объективной биологии, зоо­логии, и их образ жизни, привычки, функции организма можно изучить совер­шенно объективно, как механика изучает движение физических тел - путем проведения бесстрастных наблюдений, формирования значимой статистиче­ской базы, обобщения отдельных проявлений, вывода закономерностей и по­строения логически непротиворечивых теорий поведения.

Ну а разве нельзя так же, как животных, изучить и других людей, они ведь тоже объекты биологии, - многоклеточные, позвоночные, млекопитаю­щие, приматы прямоходящие, как же не возникнуть и объективной антрополо­гии?

Согласно Огюсту Конту, социологию можно рассматривать как своего ро­да социальную физику, в которой вместо атомов фигурируют люди. Она ставит задачу выявления законов прогресса - развития от низших, первобытных, форм общественной жизни к высшим, цивилизованным, причем само понятие прогресса принимается как заданное заранее, не подлежащее обсуждению, как единый для всех стран и народов вектор движения.

И когда рационалистически мыслящая субстанция выстроила общество как машину по производству вещей, то неизбежным оказалось превращение Чело­века в винтик этой чудовищной машины.

Ради чего же наука пошла на такое насилие над мировосприятием? Зачем все это конструирование, и каковы критерии оценки правильности решения за­дачи и ее постановки?

ливой неудовлетворенностью центральную нервную систему, и она успокаива­ется, не вопиет, не посылает сигналы SOS, и смиряется с отсутствием нужного вещества.

А если организм не будет получать природную звуковую, световую, цве­товую материю, он зачахнет и деградирует. Но как он может узнать о том, что ему чего-то не хватает, если у него сигнализация отключена? А ведь дело об­стоит еще хуже - его рецепторы, перенасыщенные цифровым «звуком» (звуко- подобием!), телевизионным «цветом» (тоже - обманом зрения!), докладывают, что нужных впечатлений избыток! И так же дело обстоит с запахом - косме­тика и парфюмерия отшибают напрочь потребность в натуральных запахах, и со вкусом (вкусовые добавки дарят гораздо более острые ощущения).

Человек заражается самой страшной болезнью - болезнью органов чувств. Как будто контакты перепаяли, и на плюс он реагирует как на минус, а на ми­нус как на плюс. Детище технической цивилизации живет в мире иллюзий, оно удовлетворяется изощренно придуманными и искусно сконструированными подделками.

И чем дальше, тем больше оно строит себя из информации — объективного, то есть обезличенного, дегуманизированного, обесчеловеченного знания. И все те фильтры, через которые человек пропускает информацию внутрь своей личности, он изготовляет из той же внешней объективной информации, и она уже все больше и больше задерживает, не допускает до восприятия противоре­чащее исходным установкам настоящее человеческое знание. И чем более все­охватным становится мир объективной информации, тем больше он перекрыва­ет все доступы к личностному познанию мира, другого человека, социума как сообщества не роботов, а людей.

Научно-технический прогресс полностью деформировал человеческую природу, он проник внутрь, в неподконтрольные сознанию глубины, на кле­точный уровень, он изменил физиологию человеческую, преобразовал наше непосредственное восприятие, наши ощущения, ставшие уже ненатуральными, научно-механическими. И изучать нынешнего человека — значит, изучать есте­ственного человека плюс ту техническую конструкцию, которая срослась с че­ловеческой сущностью, переплелась с ней, неразрывно перемешалась. И орга­низм человеческий стал нынче вовсе не организмом, это уже композиция «ор­ганизм плюс механизм». Человек во многих своих качествах перестал быть са­мим собой, творением природы — он стал порождением научно-технического прогресса. И чего в нем больше, органического или механического? Икак вы­честь из полученной суммы механическую составляющую? И возможно ли это вообще?

Говорю студентам, человек не может изменяться вслед за техникой, темпы биологической эволюции и технического прогресса несопоставимы! Мы смо­жем, доказывают мне мои юные оппоненты. Пожалуй, вы правы, соглашаюсь я, но кем тогда вы становитесь? Да ясно кем, признаются и они, - мутантами...

Понятно, что на более поверхностном уровне, чем непосредственные ощущения, на уровне представлений о мире, отдельных понятий и целостных картин мира, моделей мира, искажения человеческой природы должны были

стать — и стали! — несравненно более разительными. Поразительными то есть - поражающими, уничтожающими прежние, естественные связи между чело­веком и его природным и социальным окружением. Божественно неповтори­мый субъект уже и говорит строго и объективно, выражая свои мысли и эмо­ции в терминах науки, которая проникла в него до печенок.

Когда человек отдалился от живой природы, стал жить в искусственных условиях, стали повторяющимися, стандартными ситуации, до того всегда ин­дивидуальные и неповторимые, возникли отражающие их застывшие льдины понятий в живом течении жизни, вслед за понятиями появились и приборы для регистрации стандартизированных явлений, и далее с необходимостью дол­жен был появиться и роботизированный человек, приспособленный и к прибо­рам, и к понятиям.

Одним из первых конструкторов биоробота стал Декарт, обративший вни­мание потомков на то, что сердце - это насос с клапанами, а легкие - два куз­нечных меха: «Я предполагаю, что тело - не что иное, как статуя или земель­ный механизм, созданный Богом, и, следовательно, все функции, какие только можно вообразить, происходят от материи и зависят исключительно от распо­ложения органов. Я прошу вас считать, что эти функции осуществляются в ме­ханизме естественным путем, от простого расположения его органов — точно так же, как движение часов или любого другого автомата происходит благодаря противовесам и колесам; так что в этих механизмах нельзя обнаружить никакой души - ни растительной, ни чувствующей, и никакого другого начала движе­ния и жизни, кроме крови и духов» [111, с. 207].

Человека полностью разложили на органы и системы — в точности так же, как разбирают на детали любой достаточно сложный механизм, производя его деталировку. Мозг же был квалифицирован как вычислительная машина.

И это человек?

Знаменитый гуру XX века Георгий Гурджиев говорил, что «большинство людей не имеют души. Редко бывает, что у человека есть душа» [88, с. 312]. Тот, кого мы по привычке, механически, называем человеком - это почти все­гда - машина. Чаще всего глубинная сущность человека никак не проявлена, господствует личность — набор личин, масок, социальных и прочих ролевых функций [31, с. 3, 5 и др.; 136, с. 25, 52 и др.] И трудно, невозможно оспорить это парадоксальное утверждение.

А может, Гурджиев просто Декарта начитался или Ньютона с Галилеем?

Начиналось все, конечно, с древних греков.

Уже со времен Сократа наука обратила на мир свое «око, в котором нико­гда не сверкало прекрасное безумие художнического вдохновения» [82, с. 121].

За что же он был приговорен к смерти? За развращение молодежи, за нис­провержение богов. Все последующее развитие человечества осудило судей Сократа, безоговорочно оправдав основоположника западной науки, культуры, всей европейской цивилизации. А может, стоит вернуться к пересмотру дела и проанализировать не только аргументы защиты, но и аргументы обвинения?

Что было до Сократа? Просто жизнь с ее радостями и разочарованиями, непонятная и непредсказуемая, и в этой своей загадочности и непостижимости сладкая и желанная. Очки, за которыми нет глаз, так оценил познание без вос­торга и благоговения Томас Карлейль [9]. Сократ расколдовал жизнь, лишил ее обаяния и притягательности тайны.

Рационализм объявил прежний мир нереальным - призрачным видением любовного опьянения [90, с. 413], что подтверждают и нынешние корифеи мировой психологии: «Гений греков означает прорыв сознания в материаль­ность мира, посредством которого была обворована его изначальная сказоч­ность» [154, с. 16].

Дезориентация молодежи, навязывание ее псевдоцелей, придумывание по­иска какой-то неведомой до того рациональной истины вместо радостного слияния с естественным течением жизни, вот в чем виновен Сократ.

Каких же новых богов поставил он на место прежних? Ледяных идолов ис­тины из царства Снежной королевы вместо живых, теплых и вовсе не безу­пречных богов-разрешителей, оправдывавших человеческие слабости, призы­вавших к опьянению в океане восторга и беззаботности. Религию прогресса, покорившую весь мир, основал Сократ. Подавившую не только радость жизни, но и саму жизнь на земле.

Всякое открытие порождает непредвиденные последствия. И вот какие по­следствия забывают упомянуть защитники Сократа: сведение жизнеощущения к рассудочности, отказ от страстей и от повиновения благотворным оплодотво­ряющим инстинктам, от стихийной дионисийской бурной радости, от стремле­ния к самозабвению (какое же осмысленное понимание в экстазе?), апатия - ведь в буквальном смысле это греческое слово и означает «бесстрастность», не­эмоциональное равнодушное восприятие.

Рационалистическая культура, бесстрастная наука порождают, стремятся породить и весьма преуспевают в этом, безграничную апатию, бедную ощуще­ниями трезвость, ради спасения от которой нормальный человек вынужден бросаться в самые грубые чувственные наслаждения и возбуждать себя самыми сильнодействующими препаратами. Любое дело для европейца — серьезное де­ло, не допускающее эмоций, отодвигающее нормальные человеческие чувства на обочину жизни, предоставляющее для них только свободное от работы вре­мя. А в несвободное ты мыслящий робот или товаропроизводящий автомат.

Да, пожалуй, в любое время ты — раб дела. Попробуй только представить, что кто-то со стороны увидит тебя сидящим просто так, без дела! Как же, стыд­но, надо хоть изображать какое-нибудь осмысленное занятие!

И мрачный трагический образ Мефистофеля в поэме И.В. Гете «Фауст» символизирует венец рассудочного познания, не подарившего его обладателю никакого счастья.

Олицетворением зла называли критики и знатоки скульптурный образ Ме­фистофеля, созданный М.М. Антокольским. По-иному истолковал замысел ав­тора русский философ К.Д. Кавелин: «Его Мефистофель - тип человека, утра­тившего душевную жизнь, идеализм чувства, вследствие одностороннего раз­вития исключительно объективного знания.... Оттого он преждевременно со­

старился» [45, с. 479. Чем новым, неожиданным может порадовать душу этот познанный, предвычисленный мир? Ничем, от того и скука, от того и тоска.

Западная цивилизация стала одномерно рационалистической, запрограм­мированной и управляемой, сокрушенно констатирует после тщательных ис­следований идеологии развитого индустриального общества Герберт Маркузе [78].

Гипертрофированный рационализм задавил все «потусторонние» челове­ческие устремления - мечту, любовь, романтику, бескорыстный интерес; все возвышенное ушло ввысь, улетучилось, остались лишь трезвый расчет, кальку­ляция, выгода, материализм, потребительство. В конечном счете все это обер­нулось не только распадом души, но и разграблением нецивилизованных стран, природы, разрушением биосферы, отравлением окружающей среды. И не зря, видимо, В.В. Розанов назвал одну из своих работ «Средний европеец как ору­дие всемирного разрушения» [89, с. 489].

Истина ничем не укрыта, покровы на ваших глазах...

Что является общим для всего того, что мы числим по департаменту исти­ны?

По-видимому, это совпадение чего-то с чем-то, соответствие чего-то чему- то - обычно совпадение наших предположений об устройстве мира с самим этим миром. И традиционным определением истины, идущим по крайней мере от Аристотеля, всегда было — veritas est adaeqatio rei et intellectus [142, с. 11] — истина есть адекватность вещи и интеллекта.

«Ложное мнение возникает не от взаимодействия ощущений и не в мыслях самих по себе, но от соприкосновения ощущения с мыслью, - утверждает Платон [95, с. 256]. — То, что прямо и непосредственно сопоставляет отпечат­леваемое и уже бывший отпечаток, - это истинное мнение, а криво и косвенно - ложное» [95, с. 254].

В общем, критерий позитивистский - подтверждение практикой, наблю­даемой действительностью, наблюдением. Но в самой науке, имеющей дело с природой, с техникой, такое отношение не считается нуждающимся в каком- либо более глубоком осмыслении. Ты вычислил на кончике пера расположение месторождения, задал точку для бурения, скважина на заданной глубине вошла в руду, все в порядке, твоя теория истинна. Должен был луч света искривляться гравитирующей массой, уловили во время затмения реальное смещение изо­бражения, — теория относительности получила подтверждение, независимое от исходных посылок, истина найдена.

Но откуда могло у А.С. Пушкина взяться странное, непросвещенное заяв­ление: «Нет истины, где нет любви»? [109, с. 327].

И если А.С. Пушкин в философии не авторитет, то вот позиция П.А. Фло­ренского: «Нет любви — значит, нет истины...» [141, с. 81]. «Только в любви мыслимо действительное познание Истины, а равно, что познание Истины об­наруживает себя любовью» [139, с. 235].

Но ведь то же самое утверждал и блаженный Августин: «Tantum cognoscitur, quantum diligitur» - мы познаём в той степени, в какой любим [58, с. 251]. То же у И.В. Гете, Леонардо да Винчи, Джордано Бруно...

Какое же отношение имеет истина к любви?

Разделение моего «Я» и мира для Запада и нераздельность мира и «Я» для Востока - вот в чем истоки всего-всего дальнейшего, и проблемы истины в том числе. Соединяет же любовь.

Согласно отцу Павлу Флоренскому, истина этимологически - естина, то что есть [77, с. 231 ]. То же у Г. Маркузе: verum est id, quod est - истина есть то, что есть [78, с. 174].

И понятно, почему к проблеме истины так неразделимо близка проблема существования в математике. Изначально, по Беркли, если фактически все наше знание основывается на восприятии, на ощущении, то утверждение, что вещи действительно существуют, становится бессмысленным. Когда восприятия даны, то уже нельзя провести никакого различия, существуют вещи или не су­ществуют. Поэтому существование и ощущение - одно и то же [23, с. 45].

Но если существовать - значит, быть воспринимаемым органами чувств, то в каком смысле тогда существуют мнимые единицы, квартернионы, нецелые степени и прочие монстры математики? Потому и выплыли на свет божий кри­терии существования, оправдывающие задним числом право на жизнь уже ро­дившихся незаконных детей, конструктов, деталей строительных лесов физиче­ской теории, которым ничего в видимом, воспринимаемом мире не соответст­вует: «Существовать — значит, быть построенным». А далее появились уже и троюродные братья материальных объектов, те, которые и не построены даже, а введены явочным порядком для спасения теории от угрожавшего ей логическо­го противоречия: «Существовать значит быть свободным от противоречий» [105, с. 482].

Все это безоговорочно справедливо для того мира, который находится вне меня, который зарождается, развивается, исчезает независимо от меня. Но если мир един, и субъект не отделен от объекта, то что же тогда истина, если она все-таки совпадение? Что с чем совпадает и где критерий?

«Внешние объекты представляются нам только как видимости. Поэтому относительно них у нас есть скорее мнения, чем знания. Различия в мире види­мостей важны только обыкновенным и практическим людям. Наши вопросы относятся к идеальной реальности, которая лежит за видимостью. Каким обра­зом ум воспринимает эти идеи, и занимается ли рассудок, подобно чувству, объектами, внешними ему самому? Какую уверенность можем мы тогда иметь, что наше восприятие непогрешимо? Воспринимаемый объект будет тогда чем- то отличным от воспринимающего его ума. И мы будем иметь образ вместо ре­альности. Но было бы чудовищно поверить даже на мгновение, что ум не спо­собен воспринимать идеальную истину так, как она есть, и что у нас нет уве­ренности и реального знания относительно мира разума. Из этого следует, что эта область истины не может быть исследуема, как вещь внешняя нам и поэто­му только несовершенно познаваемая. Она внутри нас. И в этой области созер­цаемые объекты и то, что созерцается, тождественно - и то и другое есть

мысль. Субъект не может познавать объект, отличный от себя. Мир идей лежит внутри нашего разума. Поэтому истина не есть совпадение нашего восприятия внешнего объекта с самим объектом. Это есть совпадение ума с самим собой. Поэтому сознание есть единственное основание достоверности. Ум есть свой собственный свидетель. То, что выше его, рассудок видит в себе, как свой ис­точник, и то, что ниже его, он тоже видит в себе», - таковы парадоксальные вы­сказывания на тему истины Плотина в его письме к Флакку[135, с. 168].

Но парадоксальными они кажутся только до тех пор, пока мы не подверг­нем их пристальному анализу. Чтобы согласиться с Плотином, вовсе не надо отказывать внешнему миру в независимом от человека существовании. Он су­ществует и без нас, но упорядочиваем его именно мы, набрасывая на него ко­ординатную сетку понятий и схем, сконструированную нами в соответствии с нашими человеческими целями.

Можно сказать, что мнимыми единицами, искусственными объектами яв­ляются и все «естественные» объекты. Если любая фигура в математике опре­деляется как множество точек, то точки существуют и без нас, а организуем их в множество мы сами. К тому же выводу подталкивает и глубинный смысл сло­ва «определение». Вычленяем фигуру, выделяем ее из неструктурированного пространства мы, ограничивая по своему произволу ту часть пространства, ко­торая нас интересует, налагая пределы ее распространению.

Например, слои земные, «как они есть», не существуют; для меня может быть важным их цвет, и тогда я выделяю их по цветовым характеристикам; возможно, что меня больше интересует их плотность, и тогда я выделю их в том же самом скальном обнажении совсем по-другому. И если мои подразделе­ния будут противоречить общепринятым, то ведь и эти «общепринятые» тоже когда-то кем-то были приняты, какими-то личностями с их собственными ин­дивидуальными интересами и предпочтениями.

«Натуралисты убедились в существовании эволюции только тогда, когда Дарвин показал, как она осуществляется. Лучшим тому доказательством может служить обращение такого передового и свободного от предрассудков мысли­теля, каким был Ляйель: - доводы Ламарка не убедили его потому именно, что ламарково объяснение самого процесса его не удовлетворило» [131, с. 23—24].

Истина — вовсе не совпадение твоего предположения о мире с действи­тельным миром, а просто совпадение того, что построил ты, с тем, что было по­строено до тебя и узаконено, встроено в общественно признанную конструк­цию. И если твои соображения находятся в твоей голове, то не намного менее очевидно и то, что и общественно признанные ментальные конструкции долж­ны вместиться в твою же голову, чтобы ты смог сравнить те и другие, свои субъективные, ни для кого не обязательные, и чужие социально значимые.

Но продолжим чрезвычайно выразительную цитату Плотина: «Познание имеет три степени - мнение, знание и просветление. Средство или орудие пер­вого есть чувство; второго - диалектика; третьего - интуиция. Рассудок я под­чиняю интуиции. Это есть абсолютное познание, основанное на тождестве познающего ума с познаваемым объектом...

Обязанность рассудка различать и определять границы. Поэтому бесконеч­ное не может быть поставлено в ряду его объектов. Ты можешь воспринять бесконечное только способностью выше рассудка, вступив в состояние, в кото­ром ты перестаешь быть конечным самим собой, - и в котором с тобой сооб­щится божественная сущность. Это есть экстаз. Это освобождение твоего ума от его конечного сознания. Только подобное может воспринять подобное. И ко­гда ты таким образом перестанешь быть конечным, ты станешь одним с беско­нечным. Приводя свою душу к ее высшему простейшему Я, к ее божественной сущности, ты реализуешь это единство - это тождество...

Все, что клонится к очищению и возвышению ума, поможет тебе в этом достижении и облегчит приближение и совершение этих счастливых моментов. Поэтому есть различные дороги, которые могут привести к этому. Любовь к красоте, которая возвышает душу поэта; благоговение перед Единым и путь науки, который составляет гордость философа; любовь и молитвы, в которых набожная и горячая души стремятся к совершенству в своей моральной истине. Это все великие пути, ведущие к высотам, находящимся далеко над действи­тельностью и разделенностью, к тем высотам, где мы стоим в непосредствен­ном присутствии Бесконечного, которое сияет, как будто из глубины духа» [135, с. 168].

Итак, при нахождении истины совпадает внутреннее с внутренним же, по Плотину, который, не случайно, ввел и термин экстаз, выход за пределы себя, избавление от замкнутости собственного Я. Происходит преодоление своего внутреннего раздвоения, шизофрении, внутренней разделенности, исцеление, восстановление внутренней целостности. «При всякой попытке создавать не­пременно ложные мысли и непременно ложно соединять их разум почувствует нестерпимое страдание... Напротив, создание истинных мыслей и соединение их в правильную систему всегда доставляло и доставляет разуму величайшее наслаждение, и оно тем выше становится, чем ближе построяемое им к чистой и безупречной истине...» [115, с. 167]. И вот оно — соединение, совокупление режущих душу осколков твоей божественно совершенной сущности, мгновен­ная вспышка радости, счастья, наслаждение нирваны, по сравнению с которым даже сексуальный экстаз покажется убогим и тусклым: «Эврика! Мгновенье, тебе я рад, остановись!» Ведь и само слово «счастье» производно от части, это восторг от воссоединения части с целым.

Примерно так же понимают прозрение, инсайт великие мыслители и на За­паде, и для них это мгновенные озарения, не поддающиеся никакому рацио­нальному толкованию, вспышки внезапного нисхождения истины. Пришло, осенило, что-то не вполне вразумительное произносят страдательные объекты великих озарений. «Доказывают при помощи логики, находят при помощи ин­туиции», — говорит Анри Пуанкаре [106, с. 464].

Итак, окончательно, истина - совпадение умозрительной конструкции с внешним миром, при признании разделенности Я и мира, или же восстановле­ние внутренней целостности, достижение гармонии в душе, при признании не­раздельного единства мира и моего Я.

Истину человек постигнет, когда он «доведет духовное сосредоточение до такого чистого единства, в котором уже не будет никакого раздвоения, тогда он весь сольется воедино с Божеством», после чего «он ниспадает опять в со­стояние раздвоения, раздвоенного созерцания, отличающего объект от субъек­та» [97, с. 206] «Что единое по числу и тождественное по существу начало присутствует везде и во всей целости,... возникает в нас и присуще нам преж­де всего прочего, даже прежде положения, гласящего, что все стремится к Бла­гу, ибо само это положение истинно лишь при том условии, что все существа нуждаются в единстве, стремятся к единству и единство образуют» [97, с. 245].

Философию Плотина относят к неоплатонизму, хотя Платон, при всем его идеализме, со всеми идеями и эйдосами, несомненный рационалист, а Плотин, со всеми его собственными признаниями в платонизме и объемными заимство­ваниями из Платона, классический мистик, даже «величайший мистический философ человечества» [97, с. 3]. От Плотина ведет прямой путь к исламскому суфизму [7, с. 496-499], а от Платона дороги к восточной мистике нет и не может быть. Платон занимается конструированием мира с помощью холодного разума, а Плотин ничего не строит, он проповедует восхождение к Первонача­лу, к любви, к Благу, он призывает к отказу от рефлексии, от дискурсивного расчленяющего познания, превращающего единство во множественность.

Да, Платон сам прекрасно описывает экстаз, вспомнить хотя бы его диалог «Ион» [75, с. 203-204], он знает все об экстазе, но познал ли он сам экстаз?

Плотин, как и Платон, оказался способным нырнуть в океанские глубины эволюционного знания, но сумел проникнуть гораздо ближе к сокровищнице той эпохи, когда объект не был отделен от субъекта, человек от мира, бог от человека, материя от духа, истина от любви, любовь от жизни, и когда Европа еще не стала Западом. «Как ни громадна вселенная, и сколь ни велико в ней разнообразие, но всеобъемлющей силой Души она содержится в единстве, и весь этот мир, благодаря Душе, есть божество, как равно солнце и все звезды - божества, да наконец и мы, люди, по той же причине представляем собою нечто божественное (с. 125)...Дух есть сама истина, насколько под истиной следует понимать не ту, которая согласуется с чем-то другим, а ту, которая согласна са­ма с собой (с. 171)...Только тогда, с верою, что в этом единении найдет она высшее блаженство, Душа способна будет погрузиться в глубины божествен­ного до такой степени, чтобы быть не только простым созерцателем, но также и предметом, достойным созерцания (с. 207)...Некоторое подобие этого столь полного единения представляет собой и земная взаимная любовь, насколько питающие такую любовь тоже рады бы слиться в одно существо (с. 309)...Дух любящий,... когда он находится в этом состоянии, когда, упиваясь нектаром, преисполненный любви, теряет рассудительность, то весь отдается этому бла­женству до пресыщения, предпочитая это нетрезвое состояние состоянию трез­вой, важничающей рассудительности» (с. 311) И наконец, - состояние множе­ственности порождает неудовлетворенность, ощущение нехватки: «Все, что не есть единое, но многое, есть так же недостающее, нуждающееся» (с. 361) [97].

«Объективный идеализм» Платона, равно как и трансцендентальная фило­софия Канта, без большого труда сводимы к процедурно-алгоритмическому подходу современной науки: всего три шага - обобщение, абстрагирование, идеализация — и ты уже за горизонтом любой реальности, рассуждай, вычисляй, оперируй с удобными для этих операций, специально для них созданными объ­ектами, чтобы потом диктовать свысока, из идеального мира свою волю тем, кто остался там, на земле, в мрачной пещере, в которую проникают лишь тени созданных тобой идей и трансценденций. Философию Плотина ни к каким ал­горитмам и логическим процедурам не сведешь. Плотин гораздо понятнее лю­бому шаману, йоіу и магу, чем. какому угодно гению западной науки. Без Пла­тона невозможны Галилей, Декарт, Ньютон, Пуанкаре и Эйнштейн, он им не­обходим ничуть не меньше, чем Аристотель, но к чему им был бы нужен Пло­тин? Никакой пользы от Плотина для западной науки, окромя помехи.

Verum, veritas — истина — не случайно это латинское слово близко по зву­чанию к русскому «вера, верить», оно имеет тот же самый корень и означает «то, чему можно верить». И антипод истины - ложь, то есть то, чему нельзя верить, обман. И глубинный смысл всех странных, не позитивистских, опре­делений истины становится прозрачно ясным, - разве можно не верить Духу, любви, Благу, единству? В позитивизме же верить можно только тому, что до­казано. Или еще одно нестандартное определение, вписывающееся в этот ряд: «Истина — это то, от чего совесть может пребывать в мире» [32, с. 48].

Западное мышление, указывает М. Хайдеггер, переводило греческое слово ta aletheia, несокрытое, как veritas — истина. Но можно ведь взять его и в бук­вальном смысле, тогда и получится, что истина ничем не укрыта, покровы на ваших глазах.

Почему именно у М. Хайдеггера удается найти и постановки, и решения, и истоки, и отдаленные последствия? Очевидно, потому что именно он установил причины «заката Европы» в разделении субъекта и объекта, произведенном по­эмой Парменида, чем и была предопределена атомная катастрофа двадцать пять веков спустя, и потому что именно он «больше верил в социализм, чем в аме­риканизм», и потому что именно он выступил против «биологизации человека»

3. Фрейдом, и потому что именно он заявил, что «наука не мыслит, поскольку ее путь и средства таковы, что она не может мыслить», и потому, что не кто иной, как М. Хайдеггер, признал путь западной цивилизации ошибочным.

Именно у М. Хайдеггера главная категория философии - Dasein, которое расшифровывается и как Da-Sein (Здесь-Бытие), и в этом восточная категория «здесь и сейчас», и как das Eins (единое), и отсюда прямая линия к Плотину, со­ловьевской софийности и Всеединству.

Но если истина есть «несокрытое», то в чем проблема? А в том, что несо­крытой она была для любого человека до и вне западной цивилизации. Что же закрывает истину цивилизованному человеку? «Дневное сознание» - рациона­лизм.

«Отныне истина должна обитать лишь в самых отцветших и отдаленных общих положениях, в пустой шелухе неопределенных слов, как в паутине, — и

возле такой "истины" сидит философ, тоже бескровный, как абстракция, и весь затканный формулами» [84, с. 228—229].

В те времена, когда объект еще не был отделен от субъекта, и на земле ца­рило Всеединство, а не множественность, доминировала соединяющая лю­бовь, а не разделяющая ненависть, и стремление к Благу, блаженству никак не были связаны ни с материализмом, ни с потребительством, — в ту эпоху при­знание истиной и несокрытого, и любви, и естины не заключало в себе никаких противоречий.

Все изменилось с переходом к эпохе рационализма и отделения субъекта от объекта.

Пергаменты не утоляют жажды. Ключ мудрости не на страницах книг. Кто к тайнам жизни рвется мыслью каждой, В своей душе находит их родник [28, с. 307].

Жажда знания, бегство от авидьи, незнания, стремление к нирване, бла­женству познания не могут проистекать из рационализма, из пергаментов, прав Гете, это жажда познания бесконечного, — мистический импульс. Не ве­щами измеряем мы истину, а своим Я, снова возвращаемся мы к Протагору. Единственное же человеческое свойство, без которого человек перестает быть человеком - стремление к воссоединению с Абсолютом, Всеединством. От того и кризис, что человек был лишен своего главного атрибута.

Выводы по главе 2

Европейская теория познания столь конструктивна, что утверждение «нау­ка стала производительной силой» недостаточно полно характеризует стиль жизни западной цивилизации. Гносеология на Западе практически стала онто­логией. Познанное воплощается в реалии жизни настолько неотвратимо, что познать практически означает построить.

Фрагмент бытия, оказавшийся наиболее пригодным для конструктивного познания, был гипертрофированно развит в ущерб прочим компонентам перво­зданного мира природы. Произошла рационализация, геометризация, механи­зация среды обитания человека.

Новая сфера жизни, окружившая человека, привела, в свою очередь, к преимущественному развитию таких человеческих качеств, которые позволили ему наилучшим образом вписаться в эту новую окружающую материальную, интеллектуальную и духовную среду.

Главным рубежом, перейдя который, человек был вынужден необратимо двигаться по пути конструктивизма, стало отделение субъекта от объекта, вы­деление человеческого Я из гармонии Всеединства.

Литература

1. Аврелий Августин. Исповедь И Августин Аврелий. Исповедь. П. Абеляр. Ис­тория моих бедствий. M., 1992.

2. Аристотель. Метафизика ИСоч.: В 4 т. М., 1976. Т. 1.

3. Аристотель.О душе // Соч.: В 4 т. М., 1976. Т. 1.

4. Асмус В. Трактат о душе // Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1976. Т. 1.

5. Беркли Дж.Сейрис, или цепь философских размышлений и исследований, касающихся достоинств дегтярной настойки и разных других предметов // Со­чинения. М„ 1978.

6. Бернал Дж.Наука в истории общества. М., 1956.

Т.Бертельс Е.Э. Из очерка «Происхождение суфизма и зарождение суфий­ской литературы» // Суфии. М., 2001.

3. Блок А. А. Народ и поэт// Стихотворения и поэмы. М., 1975.

9. Булгаков С.Н.История социальных учений в XIX веке. М.. 1913.

10. Булгаков С.Н. Философия хозяйства. М., 1990.

11. Бунге В. Теоретическая география. М., 1967.

12. Бэкон Ф.Новый органон. Л. 1935.

13. Вавилов С.И. Исаак Ньютон. М., 1961.

14. Винер Н.Кибернетика или управление и связь в животном и машине. М., 1968.

15. Воробьев Н.Н.Развитие науки и теория игр. Исследование операций. М., 1972.

16.Гадамер Г.-Г. История понятий как философия ИАктуальность прекрасного. М., 1991.

17. Гадамер Г-Г. Семантика и герменевтика // Актуальность прекрасного. М., 1991.

18. Галилей Г.Диалог о двух главнейших системах мира Птолемеевой и Ко­перниковой. М.-Л., 1948.

19. Галилей Г. Пробирных дел мастер. М., 1987.

20. Гашек Я.Похождения бравого солдата Швейка. М., 1998.

21. Гегель Г.В.Ф.Наука логики. М., 1971. Т. 2.

22.Гегель Г.В.Ф. Философия природы // Энциклопедия философских наук. М. 1975. Т. 2.

23. Гейзенберг В.Физика и философия. Часть и целое. М., 1990.

24. Геология и математика. Новосибирск, 1967.

25. Гераклит ИДосократики. Минск, 1999.

26. Гете И.В. Из афоризмов и высказываний ИИзбранные сочинения по ес­тествознанию. М.-Л., 1957.

27. Гете И.В.К учению о цвете ИИзбранные сочинения по естествознанию. М.-Л., 1957.

28. Гете И.В. Фауст // Стихотворения. Фауст. М., 1997.

29. Головкинский Н.А. О пермской формации в центральной части Камско- Волжского бассейна // Материалы для геологии России. СПб., 1869.

30. Губерман Ш.А.Неформальный анализ данных в геологии и геофизике. М, 1987.

3\. Гурджиев Г. Беседы с учениками. Киев, 1992.

32. Гурджиев Г.И. Встречи с замечательными людьми. М., 1994.

33. Дарвин Ч. Автобиография// Ч. Дарвин. Происхождение видов. M.51952.

34.Дарвин Ч. Воспоминания о развитии моего ума и характера (автобиогра­фия). Дневник работы и жизни. М., 1957.

35.Декарт Р. Рассуждение о методе с приложениями: Диоптрика. Метеоры. Геометрия. М., 1953.

36. Декарт Р. Из письма к К. Гюйгенсу // Г.Я. Стрельцова. Паскаль. М., 1979.

31.Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых филосо­фов. М., 1979.

38. Досократики. Минск, 1999.

39.Достоевский Ф.М. Записки из подполья // Собр. соч.: В 12 т. М., 1982. Т. 2.

40.Еганов Э.А.О выделении объектов исследования в геологии ИПути по­знания Земли. М., 1971.

41. Ибн-Сина.Даниш-намэ. Книга знаний. Сталинабад, 1957.

42. Ивин А.А. Основания логики оценок. М., 1970.

43. Идрис Шах. Суфизм. М. 1994.

44.Иовский А. Опыт руководства к познанию внутреннего строения и обра­зования земного шара. M., 1828.

45. Кавелин КД Наш умственный строй. М., 1989.

46.Канаев И.И. Гете-натуралист // И.В. Гете. Избранные сочинения по ес­тествознанию. М.-Л., 1957.

47.Кант И. Критика практического разума // Собр. соч.: В 6 т. М., 1965. Т. 4.4. 1.

48. Кант И. Критика чистого разума. Ростов-на-Дону, 1999.

49. Капица П.Л. Профессор и студент ИЭксперимент. Теория. Практика. М., 1977.

50. Клайн М. Математика. Поиск истины. М., 1988.

51. Койре А. В. Галилей и Платон // Очерки истории философской мысли. М., 1985.

52. Койре А. Ньютон и Декарт // Очерки истории философской мысли. М., 1985.

53.Койре А.От мира «приблизительности» к универсуму прецизионности // Очерки истории философской мысли. М., 1985.

54. Коптюг В.А. Наука спасет человечество. Новосибирск, 1997.

55. Косыгин Ю.А. Человек и вселенная. Хабаровск, 1993.

56.Косыгин Ю.А., Воронин Ю.А., Соловьев В.А. Опыт формализации некото­рых тектонических понятий ИГеология и геофизика. 1964. № 1.

57.Косыгин Ю.А., Соловьев В.А. Проблема усовершенствования геологиче­ского языка и «математизация» геологии ИИзвестия АН СССР. Серия геологи­ческая. 1967. № 11.

58. Краткая философская энциклопедия. М., 1994.

59. Ксенофан И Досократики. Минск, 1999.

60.Курант Р., Роббинс Г. Что такое математика? Элементарный очерк идей и методов. М„ 1967.

61.Лайель Ч. Руководство к геологии, или древние изменения Земли и ее обитателей, по свидетельству геологических памятников. СПб., 1866.

62.Лайель Ч. Основные начала геологии или новейшие изменения Земли и ее обитателей. М., 1866.

63. Ларуш Л. Вы на самом деле хотели бы знать все об экономике? М., 1992.

64. Лейбниц Г.В. Новые опыты о человеческом разуме. М.-Л. 1936.

65. Ломоносов М.В. О слоях земных // Сочинения. М.-Л., 1954. Т. 5.

66. Лосев А.Ф. Античная философия и общественно-исторические формации //Философия. Мифология. Культура. М., 1991.

67. Лосев А.Ф. Диалектика мифа // Философия. Мифология. Культура. М., 1991.

68.Лосев А. Ф. Платоновский объективный идеализм и его трагическая судь­ба// Философия. Мифология. Культура. М., 1991.

69. Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука ИБытие. Имя. Космос. М., 1993.

70. Лосев А.Ф. Ранние диалоги Платона и сочинения платоновской школы // Платон. Диалоги. М., 1998.

71.Лосев А.Ф. Вводные замечания И Платон. Федон, Пир, Федр, Парменид. М., 1999.

72. Лосев А.Ф. Примечания // Платон. Федон, Пир, Федр, Парменид. М.,

1999.

13. Лосев А.Ф. Примечания И Платон. Филеб, Государство, Тимей, Критий. M., 1999.

74. Лосев А. Ф. История античной эстетики. Ранняя классика. М., 2000.

15. Лосев А.Ф. История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон. М.,

2000.

76. Лосев А.Ф. История античной эстетики. Ранний эллинизм. М., 2000.

77. Лосский Н. О. История русской философии. М., 1991.

78. Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994.

79. Моуэт Ф. Не кричи: «Волки!» М., 1993.

80. Никитин Е.П. Объяснение - функция науки. М., 1970.

81. Ницше Ф. Воля к власти. (Б/м), 1994.

82.Ницше Ф. Рождение трагедии, или эллинство и пессимизм // Фридрих Ницше и русская религиозная философия. Минск, 1996. Т. 2.

83. Ницше Ф. Сумерки кумиров, или как философствовать молотом // Фрид­рих Ницше и русская религиозная философия. Минск, 1996. Т. 2.

84. Ницше Ф. Философия в трагическую эпоху Греции // Фридрих Ницше и русская религиозная философия. Минск. 1996. Т. 2.

85.Ницше Ф. По ту сторону добра и зла ИСочинения в двух томах. М., 1997. Т. 2.

86. Новик И.Б. О моделировании сложных систем. М., 1965.

из

$1. Ньютон И. Математические начала натуральной философии. М., 1989.

88. Ошо. Мудрость песков ИПока вы не умрете. Мудрость песков. М., 1994.

89. Палиевский П.В. Розанов и Флоренский // Флоренский Π.A.'. pro et contra. СПб., 1996.

90. Парменид ИДосократики. Минск, 1999.

91. Платон. Лахет // Диалоги. М., 1998.

92. Платон.Пир // Федон, Пир, Федр, Парменид. М., 1999.

93. Платон. Федон ИФедон, Пир, Федр, Парменид. М., 1999.

94. Платон. Софист ИФедон, Пир, Федр, Парменид. M., 1999.

95. Платон. Теэтет // Федон, Пир, Федр, Парменид. М., 1999.

96. Платон. Тимей // Филеб, Государство, Тимей, Критий. M., 1999.

97. Плотин. Эннеады. Киев, 1995.

98. Полак Л.С. Предисловие И И. Ньютон.Математические начала нату­ральной философии. М., 1989.

99. Поппер К. Логика и рост научного знания. М., 1983.

100.Пригожин И., Стенгере И. Порядок из хаоса. Новый диалог человека с природой. М., 1986.

101. Пуанкаре А. Наука и гипотеза. СПб., 1906.

102. Пуанкаре А. Ценность науки. М. 1906.

103. Пуанкаре А. Наука и метод. Одесса, 1910.

104. Пуанкаре А. Последние мысли. Петроград, 1923.

105. Пуанкаре А. Наука и метод// О науке. М., 1990.

106. Пуанкаре А. Ценность науки // О науке. М., 1990.

107. Пушкин А.С. К переводу Илиады ИСобр. соч.: В 5 т. СПб., 1993. Т. 1.

108. Пушкин А.С. Езерский ИСобр. соч.: В 5 т. СПб., 1993. Т. 2.

109. Пушкин А.С.Александр Радищев // Собр. соч.: В 5 т. СПб., 1994. Т. 5.

110. Реале Дж., Антисери Д. Западная философия от истоков до наших дней. Т. 1. Античность. СПб., 1994.

111. Реале Дж., Антисери Д.Западная философия от истоков до наших дней. Т. 3. Новое время. СПб., 1996.

112. Резяпов Дм. Все тайное... ИПервокурсники о науке и жизни. Хабаровск, 2000.

113. Рид К.Гильберт. М., 1977.

114. Роджерс Э. Физика для любознательных. М., 1970. Т. 1. Т. 2.

115.Розанов В.В. О легенде «Великий инквизитор» // О Великом Инквизито­ре. М., 1992.

116. Розенталь М. Предисловие // Гегель Г.В.Ф. Наука логики. М. 1970. Т. 1.

117.Рузавин Г.И. Гипотетико-дедуктивный метод ИЛогика и эмпирическое познание. М., 1972.

118. Салин Ю.С. Конструктивная стратиграфия. М., 1979.

119. Салин Ю.С. Стратиграфическая корреляция. М., 1983.

120.Салин Ю. С. Основные геометрические модели геологии// Тихоокеан­ская геология. 1983. № 1. № 2. № 3.

121. Салин Ю.С. Стратиграфия: порядок и хаос. Владивосток, 1994.

122. Салин Ю.С. Иная цивилизация. Хабаровск, 1996, 1997. Вып. 1. Вып. 2.

123.CβuHifiιι∣κuii В.Н. Концепция «физиологии активности» как предпосылка теоретизации физиологического знания//Вопросы философии. 1972. №6.

124. Севастьянов А. Геология, или наука о горах и горных породах. СПб., 1810.

125. Секст Эмпирик. Сочинения в двух томах. М., 1978. Т. 1. Т. 2.

126. Сг/эотл, вождь. Послание //Думая как гора. М., 1992.

127. Соколов Д.И.Руководство к геогнозии. СПб., 1842.

128. Спенсер Г.Нелогическая геология И Собр. соч. СПб., 1866. Т. 3.

129. Стратиграфия и математика. Хабаровск, 1974.

130. Тахо-Годи А.А. Примечания//Платон. Диалоги. М. 1998.

131.Тимирязев К.А. Значение переворота, произведенного в естествознании Дарвином И Дарвин Ч.Происхождение видов. М., 1952.

132. Толстой Л.Н. О жизни И Собр. соч.: В 22 т. М., 1984. Т. 17.

133. Томсон Д. Дух науки. М., 1970.

134. Тютчев Ф.И.Silentium∕∕ Русская звезда. М., 1993.

135. Успенский П.Д.Tertium organum. СПб., 1992.

136. Успенский П.Д.В поисках чудесного. СПб., 1994.

137.Ушинский К.Д.Человек как предмет воспитания. Опыт педагогической антропологии. Т. 1. Т. 2 // Педагогические сочинения. М., 1990. Т. 5. Т. 6.

138. Фейнман Р.Характер физических законов. М., 1968.

139.Феодор, еп. Рец. на книгу «О духовной Петине. Опыт православной тео­дицеи» //77.А. Флоренский: pro et contra.СПб., 1996.

140.Франкфорт Г, Франкфорт Г.А., Уилсон Дж., Якобсен Т. В преддверии философии. М., 1984.

141.Фудель С.И. Об о. Павле Флоренском (1882-1943) // П.А. Флоренский: pro et contra. СПб., 1996.

142.Хайдеггер М.О сущности истины // Разговор на проселочной дороге. М., 1991.

143.Чаадаев П.Я.Философические письма. Письмо четвертое// Избранные сочинения и письма. М., 1991.

144.Чаадаев П.Я. Философические письма. Письмо пятое И Избранные со­чинения и письма. М., 1991.

145.Чаадаев П.Я. Философические письма. Письмо седьмое // Избранные сочинения и письма. М., 1991.

146.Шиллер Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель это­го изучения? // Исторические работы. 1937. Сочинения. Т. 7.

147. Шпенглер О.Закат Европы. Новосибирск, 1993.

148. Штофф В.А.Моделирование и философия. М., 1966.

149. Эйнштейн А. Физика и реальность. М., 1965.

150. Энгельгардт А.Н. Из деревни. 12 писем: 1872-1887. М., 1987.

151. Энгельс Ф. Диалектика природы. М., 1987.

152. Эпихарм И Досократики. Минск, 1999.

153. Эшби У. Система и информация И Вопросы философии, 1964. № 3.

154.Юнг К.Г. Предисловие И Дзэн-буддизм. Судзуки Д. Основы Дзэн- буддизма. Kαι∣yκu С. Практика Дзэн. Бишкек. 1993.

155. Bergman Torbern. Physikalische Beschreibung der Erdkugel auf Veranlas- sung der cosmographischen Gesellschaft. Greifswald, 1791.

156. Fenton C.L. and Fenton M.A. The Story of the Great Geologist. Garden City, New York. 1945.

157. Fitton W.H. Notes on the History of English Geology // The London and Ed­inburgh Philosophical Magazine and Journal of Science. 1832. Vol. 1.

158. Guettard M. Memoire & Carte mineralogique sur la nature & la situation des terreins qui traversent la Franse & Γ Anglettere // Histoire de Γ Academie Royale des Sciences. Annee M.DCCXLVI. A Paris. De Γ Imprimerie Royale M.DCCLI.

159. Haarman E. Erinnerung an Werner// Geologishe Rundschau. 1939. 30.

160. Jameson R. On Colouring Geognostical Maps // Memoirs of the Wernerian Natural History Society. Edinburgh, London, 1811. Vol. 1.

161. Keferstein Ch. Geschichte und Litteratur der Geognosie. Halle, 1840.

162. Push G.G. Geognostisher Katechismus oder Anweisung zum praktischen Geognosiren. Freiberg, 1819.

163. Reuss F.A. Lehrbuch der mineralogy. Dritten Teils zweyter Band (Lehrbuch der Geognosie). Leipzig, 1805.

164. Salin Yu.S. Basic Geometrical Models in Geology: Werners Topological Model // Journal of the International Association for Mathemathical Geology. 1985. №5.

165. Steiner W. Zur Geschichte der geologischen Karte // Zeitschrift flir ange- wandte Geologie. 1957. Heft 8/9.

166. Wagenbreth 0. Abraham Gottlob Werner und Hoeepunkt des Neptunisten- streites um 1790//Freiberger Forschungshefte. Kultur und Technik. Berlin, 1955.

167. Werner A.G. Kurze Klassification und Beschreibung der verschiedenen Ge- biergsarten von A.G. Werner. Dresden, 1787.

168. Werner A.G. Neue Theorie von der Entstehung der Gange mit Anwendung auf den Bergbau besonders den freibergischen von Abraham Gottlob Werner. Freiberg, 1791.

169. Werner A.G. Allgemeine betrachtungen uber den festen Erdkoerper I I Auswahl aus den Schriften der unter Werners Mitwirkung gestifteten Gesellschaft flir Mineralogie zu Dresden. Leipzig, 1818.

<< | >>
Источник: Салин Ю.С.. Эволюционный тупик. Конструктивизм европей- С16 ской теории познания и глобальный системный кризис / Ю. С. Са­лин. - Хабаровск: Изд-во Тихоокеан. гос. ун-та,2006. - 398 с.. 2006

Еще по теме ВОЗНИКНОВЕНИЕХАОСА И ПОСТРОЕНИЕ КОСМОСА:

  1. Построение двусторонних изопериметрических неравенств
  2. Построение матрицы упругости
  3. 2.4 Сегментация и построение контуров изображений объектов
  4. ПОСТРОЕНИЕ МНОГОСЛОЙНОЙ СХЕМЫ РАБОТЫ ЖЕЛЕЗОБЕТОННЫХ ПЛИТ
  5. 2.14.2 Построение аналитических зависимостей для ограниченных подмножеств областей
  6. 3. Классификация органов исполнительной власти. Факторы, влияющие на построение системы органов
  7. Ход и результаты опытно-экспериментальной работы
  8. Основные выводы по главе 2
  9. З.ИСЛАМОВ. ОБЩЕСТВО. ГОСУДАРСТВО. ПРАВО. (Вопросы теории) Ташкент, «Адолат» - 2001, 2001
  10. Методика использования МИКФ
  11. История России: Люди. Нравы. События: взгляды и оценки. 1881 - 2005 гг. -М.,2005. — 640 с., 2005
  12. ВВЕДЕНИЕ